За домами от околицы и вглубь, напротив Корсак-могилы, змеился узкий песчаный карьер. Из дна его били хрустальные ключи. Хрустальные — менее известного определения не подобрать, потому что вода в них тяжела и массивна на вид, как хрусталь, и огранивает она каждый солнечный луч тысячами сверкающих поверхностей, искру из себя вышибает — больно смотреть.
Остальные приметы жизни показались мне обычными. Они едины во всех бесчисленных наших поселках и городах, потому что жизнь наша везде едина, потребности у людей одинаковы, и удовлетворять их надо одинаково, что, впрочем, делалось самим трудным ходом событий тех лет.
Магазин в центре — коричневое здание, синяя вывеска. В углу рыба, порхающая над остроконечными волнами. Плавники смахивают на крылья, глаз пуговичный, ехидно таращится: слови-ка меня попробуй!
Мы с Еленой безумно везучие. У некрашеной сучковатой двери с тележки, в которую был впряжен ослик, разгружали буханки хлеба. Ослик механически — через равные промежутки времени — стриг ушами и клевал мордой. Бубенцы на сбруе тускло звякали — ему невтерпеж эта ежевечерняя процедура. По воздуху шатался пьяный запах свежей черняшки. Эллинки в темных бахромчатых платках на голове стояли цепью. Кирпичи передавали в торжественном молчании, провожая взглядами. Когда тележка опустела, ослик без понукания тронулся и через два палисадника исчез в переулке. Колеса громко скрипели: хлеп, хлеп, хлеп.
К прилавку нас пустили вне очереди. Я кожей почувствовал, что женщины в курсе, кто мы. Одна из них грубовато прикрикнула: мол, берите, берите, не стесняйтесь. Поселковый телеграф действовал безотказно.
Кирпич с отскакивающей глянцевой коркой был горячим. Мякиш вываливался свободно, как детская пасочка из формы. Выпекают паршиво, второпях. Закал студенистый, по всей длине. Низ подгорел. Но хлеб, хлеб! Жевал бы его и жевал; с войны остался страх, что не хватит досыта. Карточки помнились, цвет их, штриховка, косо обрезанные талоны.
Мы купили зеленоватую бутылку ситро, две банки консервов без наклеек — бычки, бычки: не сомневайтесь! — и карамель, слипшуюся в ядовито-красные и желтые созвездия.
Эллинки, пока мы получали да завязывали в платок продукты, разглядывали нас украдкой, перебирая бахрому. Пальцы у них узловатые, с плоскими опрятными ногтями, кисть, привыкшая к однообразной работе, чуть скована в движении, но, вытянутая дощечкой, удивительно женственна. Как на портретах знатных дам у старых немецких мастеров.
Елена на прощание улыбнулась:
— Спасибо.
Эллинки будто ждали благодарности. Обрадованно закивали — да, да, пожалуйста, пожалуйста. Чернобровая девушка, одетая пофорсистей, порылась в глубоком кармане бархатного жакета и протянула Елене большое яблоко. Но Елена отказалась. Девушка тогда сунула его мне. Брось глупости, разломишь — двоим угощение. Я взял яблоко и поклонился, согнув шею, — так учили в школе бальных танцев клуба завода «Большевик», куда я и Сашка Сверчков ездили тайком, чтобы потренироваться — с чужими девчатами проще — в вальсе-бостоне и медленном фокстроте, которые из-за вычурности своих па давались нелегко и требовали неимоверного напряжения, скорее умственного, чем физического. Вперед, вбок, назад, партнершу на себя, от себя — запутаешься.
С ремесленницами танцевать спокойнее. Толкнешь или, чего доброго, лакирки испачкаешь — не гримасничают, и прижать потесней дозволено, не отстраняются. Спины у них пошире, на талии можно ниже ладонь положить, можно — выше, не так потеет она. А с нашими кривляками намучаешься. И не туда рука полезла, и жарко, и чеснока наелся, и еще черт те что выкаблучивают. От тройного нос воротят. Прыскайся цветочным — за полтинник.
Сашка первым открыл клуб завода «Большевик». Меня пригласил через месяц, ехать одному на трамвае почти за город — скучно.
Эллинки долго смотрели нам вслед, продолжая неутомимо перебирать бахрому. Неизменностью своих выразительных поз издалека они походили на античные слепки, расставленные по музейным стеллажам. Я попал под обаяние их необыкновенных, оригинальных фигур, которых ни раньше, ни потом не встречал никогда и нигде.
Нет, влюбляться лучше в юности, читатель! И ничем не надо, да и нельзя, подменять молодое проснувшееся чувство — что бы там ни бубнили классные руководители и районные методисты наробраза. Любовь — а в юношеской любви нет места расчету — очищает сердце и мозг от скверны, обостряет зрение, пробуждает энергию. Она вовсе не мешает занятиям или работе, как принято думать родителями. И не нужно отвлекать себя физкультурой и спортом по рекомендациям врачей. Безнадежное это дело. Именно благодаря подлинной любви становишься сосредоточеннее, начинаешь серьезнее относиться к окружающему, а неизбежные муки совершенствуют характер, закаляют его и нередко делают бесстрашным.
Итак, представим себе лунный вечер на берегу Азовского моря.