— В точку, в точку, — непонятно чему обрадовался Цюрюпкин: то ли тому, что его вообще прервали и он теперь не запутается, то ли тому, что Воловенко разделил с ним почтительный ужас перед незамысловатым приспособлением — незамысловатым по первому впечатлению. — Валяй сюда, экскурсант, — он уже дважды по отношению ко мне с довольно едкой интонацией употребил этот термин. — Остроумнейший агрегат. В инвентарном списке числится под инкогн́ито — резательный столик. Тележку, понимаешь, о шести колесах толкает глиняный брус, который выдавливает пресс — как пасту из тюбика. Небось дома пастой зубы чистишь? А вот сбоку у ей на шарнирах укреплена рама, именуемая лучок. Струны только на ем нынче лопнули. Брус прет до упора, а как раз резальщица лучком подстерегает момент. Трах: четыре кирпича долой. Распаровщица и съемщица их подхватывают, а резальщица тележку назад подает, к прессу. Руки у ей, имей в виду, лучком заняты. Тут-то и основная загвоздка. Видишь, деревянный рычаг присобачен. Его баба между ногами зажимает, повыше коленей. Задом она вильнет, рычаг тележку на место откатывает.
Цюрюпкин оседлал рычаг, как мальчишка палочку, играя в буденновцев, и попытался проиллюстрировать свое объяснение, но у него ничего не получилось. Движение бедер вышло хилым, болезненным. Мне сделалось неловко и захотелось отвернуться, но я испугался, что Цюрюпкин обсмеет меня.
— Шестьдесят минут Нюрка-дылда виляет, потом с распаровщидей Анькой меняется. Смена — четыре часа. Нюрка и Анька по две смены отстоят — хохочут: ночью мужик без надобности. Самой мякоткой женской до мозолей по дереву елозят, будь он неладен! По тыще рублей выколачивают и от демобилизованных женихов отбоя нет. А мужик — что? День обломит здесь, другой и копыта в стороны. Я, говорит, не затем Берлин брал. А зачем он его брал тогда? Чтоб в городе со всякими потаскухами юлить… Ты меня, Воловенко, от «ишака» избавь.
— Это не по моей части, — ответил Воловенко. — Я топограф, и мне нужен цемент. Здесь кладовка пустая, разворовали все.
— Я знаю, что не по твоей части, а жаль, — вздохнул Цюрюпкин, и его беловато-синий бельмастый глаз как бы еще больше заволокло водянистым туманом. — Я приказал полмешка Краснокутской одолжить в Кравцово.
— Мне нужен мешок.
— Зачем тебе мешок? Ты не плотину строить приехал.
— Мне нужен мешок, и никаких, — отрубил Воловенко. — Я работаю аккуратно, по науке.
— Ну, ладно, будет тебе мешок.
— Есть тут у вас столовка? — полюбопытствовал Воловенко, посмотрев на часы.
— Не волнуйся, накормлю. Жинка у мэнэ — щира украинка. Смаженого гуся на завтрак приготовила. Давай, экскурсант, лезь в гору…
Воловенко мельком подтолкнул меня: видал отношеньице к инженерам? Отношеньице и вправду приличное. Но неужели мы съедим того самого непроданного гуся, который возвращался, вместе с нами автобусом? И неужели его приятная хозяйка — жена Цюрюпкина, — с прохладной кожей, с красивой, крепкой — расставленной — грудью и мягкой, как бы привлекающей симпатией, разлитой в глазах и по подбородку с ямочкой? Нелепое чувство обиды охватило меня. Такая отличная баба и такой себе сермяжный мужичонка. Я быстро поднялся по скользким ступеням из карьера и застыл на его обрыве, будто настигнутый громом.
Почти от моих ног начиналась сизая, сквозь слабую пленку дождя, степь.
Да, это была настоящая степь, степь в полном смысле слова. Ровное, ничем не тронутое — ни холмами, ни оврагами — пространство неторопливо и величественно разворачивалось под моим взглядом огромным узорчатым ковром — до самого полукруглого края земли. Плотно укрытая тучами — серыми с фиолетовым натеком — степь внезапно просветлела и вспыхнула смешанными красками, как вчерашняя, не счищенная палитра, поднесенная к распахнутому в августовское утро окну. Сквозь неширокую полосу на горизонте сюда проник сноп оранжевых лучей, который зажег их, и они, еще мгновение назад приглушенные обложным голубоватым ненастьем, запылали во всю свою мощь. Благодарение богу, что грубое солнце не насиловало их, и они без нажима отдавали сейчас в пустоту свой естественный — обыкновенный, — а не возбужденный, цвет.