Ровно через двести семьдесят восемь дней, четырнадцатого сентября тысяча девятьсот пятьдесят третьего года, в роскошной клинике при Джорджтаунском университете родился я, Джеймс Фицджералд Макманус из дома Альварес-Варгас.
В той же самой клинике выкинула своего первого ребенка Жаклин Бувье, известная всему миру под фамилией Кеннеди, но впоследствии там же она родила Кеннеди-младшего. Тот был еще красивей, чем его отец.
Джеймс замолчал и отхлебнул из бутылки.
— То был исключительно неудачный день для рождения внебрачного ребенка. В тот день Америку потряс второй отчет Кинзи.[18]
Не знаю, есть ли в ваших польских энциклопедиях описание измывательств американской инквизиции над скромным и пытливым исследователем насекомых по фамилии Альфред Чарльз Кинзи. Хорошо, что соитие — не водородная бомба, а то сенатор Маккарти уже поджарил бы его, как сделал это с Оппенгеймером.
Кинзи, вместо того чтобы исследовать жужжание одного из видов ос семейства Cynnipidae, к чему он имел наибольшую склонность, по заказу ректора Индианаполисского университета занялся исследованием сексуальной жизни американцев. Он написал на эту тему два толстенных отчета. Я родился в день опубликования второго. О сексуальной жизни женщин.
Все газеты в Вашингтоне в то утро пятидюймовыми заголовками оплакивали нравственное падение и испорченность гражданок Соединенных Штатов, одновременно цитируя фарисейские вопли возмущения политиков, педагогов и священнослужителей, которые согласным хором клеймили Кинзи. Пуританская Америка, только-только зализавшая раны от шока после первого отчета, узнала, что более половины американских религиозных женщин в возрасте за тридцать регулярно и с удовольствием мастурбируют, что каждая третья американка мечтает о приятностях внебрачных сексуальных связей, а каждая четвертая хотя бы раз мечтала о сексе с двумя и более партнерами одновременно, а также что за пять лет, что прошли после выхода первого отчета, число детей, рожденных вне брака, выросло впятеро.
Настоящие американцы были потрясены и проклинали свободу слова, позволившую Кинзи опубликовать эту гнусную ложь. А сверхнастоящие, этакие католики, большие, чем Папа, не могли оставаться безучастными. Поскольку трудно поймать с поличным мастурбирующую американку, а уж тем паче мечтающую о сексе одновременно с водопроводчиком и почтальоном, кое-кто из них решил ворваться ночью в родильное отделение клиники в Джорджтауне. Выражая свое возмущение и солидарность со всеми порядочными женщинами страны, они кровью, принесенной в ведре с бойни, написали на дверях палат, где лежали матери внебрачных детей, большущими буквами слово «шлюха». Но это было не самое худшее. Выражая свою ненависть к Кинзи и к истине, которую он посмел явить всему миру, они ворвались в палату, где лежали новорожденные, и, сорвав с запястий всех рожденных в этот день повязки с именами, переложили зачатых во грехе младенцев с кроватки на кроватку.
Представляешь себе, что творилось в клинике на следующее утро?
Мне, однако, повезло. Моя мать не могла смириться с тем, что после рождения меня у нее забрали, прокралась вечером в палату с новорожденными и взяла меня к себе. А меньше чем через полчаса в клинике неистовствовали возмущенные Кинзи ревнители нравственности с ведрами крови.
Чек за больницу выдал отец, но при условии, что ребенок будет носить его фамилию. Потому я все еще Макманус. Это был последний чек и последнее, что он сделал для меня. Через шесть дней после выхода из клиники моя мама уехала к брату в Нью-Йорк.
Отца я никогда не видел. Да и не желал видеть.
Джим вышел из тени. Глаза у него были красные, оттого что он тер их руками. Он сел рядом с Ким, взял ее руку, поднес к губам и стал нежно целовать. Он даже не пытался вытирать слезы, собиравшиеся в длинном шраме на щеке. После долгой паузы он вдруг тихо произнес:
— Потому-то, Якуб, я и не знаю точного дня рождения моей матери.
Хоть Якуб, пока Джим рассказывал, сидел молча, а точней сказать, онемев, внутренний его голос кричал во всю мочь: «Да как же так получается, что некоторым не везет до такой степени, что их унижают еще до рождения?»
Все это было страшно давно, но Якуб помнил каждую подробность, каждое слово, а особенно ярость Джима в самом конце.
Он открыл глаза, встал, собрал помятые бумаги, на которых сидел. Сложил их в кожаную папку с вытисненным логотипом конгресса. Жаль, что сейчас у него не было косячка, как тогда на Миссисипи, или хотя бы бутылки виски. Они мигом разогнали бы накатившую на него тоску.
Глянув еще раз на то место, где был дом, Якуб двинулся в сторону Сент-Чарльз-авеню. Через несколько минут он уже сидел в такси и ехал на единственное в своем роде кладбище в мире — в