Читаем Тринадцатый рейс полностью

— Я из Лихого… За пятьдесят две минуты… Это трудно, но возможно!

— Выпей воды. Ты энергичен. Комолов знал, кого брать в помощники. А у меня тоже новость, — Помилуйко тяжелой ладонью хлопает меня по плечу. — Шабашников «раскололся».

Хорошо, что подо мной оказывается стул.

— Сознался Шабашников, да. Подписал!

— Как же с Андановым? — бормочу я. — Ведь он… Я рассказываю о результатах поездки. Помилуйко терпеливо выслушивает, хмурится.

— Интересные наблюдения. Но где хоть одна явная улика? Мостик построил? Хорошо, построил. И ногу обжег… утюгом, предположим. Дома, перед отъездом.

— Но до отъезда он не хромал, это подтверждено.

— Ну, не сразу почувствовал боль…

— А кто сбросил мотоцикл со скалы?

— В самом деле, кто? Вот я судья, представь. Докажи, что Анданов сбросил какой–то мотоцикл. Ну?

— Мне трудно это доказать. Но истина…, человек… Лишь это важно!

— Э! Шабашников уже в наших руках. Хочешь запутать дело? Завести в тупик? У тебя нет ни одной явной улики. Думаю, и не будет.

Майор любит ясность. Шабашников признался. Точка. Подписал.

— В общем хватит анархии, — Помилуйко рубит ладонью воздух. — Действуй теперь только в соответствии с моими указаниями, ясно?

Остается один человек, с которым я еще не встречался и который может рассказать многое. Жена Анданова.

Я снова на приеме у Малевича. Бинт пропитался кровью, отвердел, словно гипс. Но Малевич нужен мне не только как хирург. Если он знает точно, где сейчас жена Анданова, я выеду немедленно.

— Вы не бережетесь, лейтенант. Так больно? Ножницы, сестра… Вам знакомо слово «сепсис»? Дождетесь, если не будете держать руку на перевязи.

Звякают инструменты. Я дергаюсь, как лягушка на школьном опыте.

— Не будете беречься — уложу в больницу. Право!

Удивительные у него руки. Сильные и нежные. Я всегда чувствовал особую симпатию к хирургам. Их работа сродни нашей. Такое же непосредственное проникновение в человеческие жизни. Каждый шаг, каждое движение связано с чьей–то судьбой. Они, как и мы, не имеют права ошибиться. Ночные вызовы, вечное беспокойство. Смысл нашей профессии, в сущности, тоже заключается в том, чтобы обнаружить вредную ткань и отделить ее от здоровой, очистить среду.

— Скажите, доктор, жена Анданова лечилась в вашей поликлинике? — В какой больнице она сейчас?

— Да, она лечилась у нас. Вам я могу сказать: была безнадежна.

— Была?

— Да. Неоперабельная опухоль. Анданов знал и все–таки повез. Люди всегда надеются на чудо.

Малевич плещется над умывальником. Есть в его фигуре что–то скорбное, как у человека, несущего на себе тяжесть чужих бед.

— Ах, вы не знаете? Я думал, слухи распространяются в Колодине молниеносно. Анданов уже вылетел, его вызвали телеграммой. Летальный исход. Он был готов к этому.

Сестра помогает мне спуститься по лестнице, придерживая за локоть. Малевич разбередил ожог — боль адская. Только бы добраться до гостиницы.

15

— Пашка, как ты себя чувствуешь?

Это Ленка.

— Нормально.

— Я осмотрела мотоцикл и подумала: как же должен выглядеть ты сам?

— Нормально. Шишкинских медведей разглядываю. Симпатичные.

— Тебе плохо, Паш?

— Ничего. Нормально.

— Я знаю. Я всегда знаю про тебя. Изучила… Приезжай к нам. Послушаем музыку… А?

— Рихтер в Колодине?

— «Итальянское каприччио», ладно? Или двадцатый Моцарта.

С «Итальянского каприччио» для меня и для Ленки началась музыка. Мы купили пластинку случайно. Нам понравилось звонкое название — каприччио. Потом скупили все пластинки Чайковского. Мы ведь были глубокими провинциалами, нам приходилось открывать для себя то, что жители больших городов впитывают вместе с воздухом.

— Я за тобой заеду, Паш. На бедной «Яве».

На окне знакомые с детства занавески… Вот чего мне не хватало эти дни — спокойствия, чувства дома» Ленка сидит рядом, я вижу только ее руки.

Я люблю музыку, но, признаться, плохо понимаю ее. Я слушаю музыку и думаю о чем–то своем: она становится моими мыслями, проходит глубоко внутрь и растворяется во мне.

Игла извлекает из черного диска мелодию… Вот детство. Безмятежное, тихое, как падающий лист. Говор Черемшанки, шелест тайги. Остров на Катице, огонь костра, первые беспокойные и сладкие мысли о любви. И тарантелла. Вихрь. Любовь, юность. Страстные, зовущие звуки. Все тише, глуше.

И снова черная поступь смерти. Печаль, сожаление. Как предчувствие осени после весенней вспышки. Расслабляющая горечь проникает в сердце. Светлые впечатления детства придавлены шагами судьбы. Что дальше — покорность, ожидание? Каждый раз, прислушиваясь к тяжелым шагам, я замираю.

Вот оно — словно нарастающий бег конницы… Вклинивается в траурный марш и одолевает его. Мотив, который олицетворяет детство, превращается в торжественный гимн. Молодость вечна, если ты способен к страсти, подвигу. Все быстрее скачут всадники…

Перейти на страницу:

Похожие книги