Читаем Трикотаж полностью

Тогда-то я и решился на взлом. В жертву была выбрана закрытая из-за безбожия лютеранская церковь на набережной. Как вся рижская архитектура, в профиль кирха выглядела готической. Фасад, однако, был более современным: старый портал закрывала сварная дверь. Скудным украшением ей служила надпись, для долговечности выполненная масляной краской. В тексте, естественно, упоминалась моя фамилия, но в отличие от университетского сортира, здесь ее перевели на русский.

Соблазн, сделавший возможным все предприятие, заключался в том, что вход запирал огромный болт с проржавевшей для надежности гайкой. Старомодная конструкция давала шанс обойти препоны и сломить сопротивление судьбы.

Дождавшись безлунной ночи, я назначил свидание у реки. Вместо цветов у меня был с собой разводной ключ, свеча и напильник. Вооруженный, как граф Монте-Кристо, я принялся за свой подкоп к счастью. Дверь не поддавалась ни силе, ни по-хорошему. Уступила она лишь упорству. Наконец, ободрав в кровь пальцы, я вынул штырь из петли, и мы вошли в черную яму проема.

Свет свечи не добирался до далеких сводов, но его хватило на то, чтобы разбудить голубя, слетевшего к нам, как с иконы. Их, впрочем, здесь не держали — церковь была протестантсткой и аскетический интерьер составляло ведро со знакомой краской и доски от ремонта.

На следующий день разбуженные происшедшим власти затеяли перестройку церкви в студенческий театр. Он открылся инсценировкой мистической повести «Чайка по имени Джонатан». Ее играл, конечно, Шульман. Чтобы войти в роль, он перестал писать стихи, боясь повредить крыло.

Несмотря на Шульмана, церковный опыт не прошел даром: он наградил меня душевным трепетом. Принято считать, что мужчинам нужна женщина, потому что они боятся спать одни. Но я боялся спать вдвоем. Мне все казалось, что стоит отвернуться, как ее закрытые глаза откроются — как у панночки, и тогда пощады не жди.

В Риге, правда, все обошлось, но в Бруклине, начав новую жизнь с телевизора, я выяснил из полночного триллера, что делают женщины, когда мужчины спят — пьют их кровь.

В ту ночь я на всякий случай не сомкнул глаз. Клыков в темноте видно не было, но мне чудилось, что она облизывалась.

Мы научились доверять друг другу много лет спустя — от безвыходности, которую Пахомов называет любовью.

— Любишь только то, что не выбираешь, скажем — жизнь, — пояснил он и запел своим знаменитым баритоном, — Я люблю тебя, жизнь, и надеюсь, что это взаимно.

— Что — «взаимно»? — заинтересовался Шульман, услышавший эту песню впервые.

— Это значит, — сказал я, — что жизнь любит тебя, как ты ее.

— А если я ее не люблю?

— Нравится, не нравится — спи, моя красавица, — захохотал Пахомов, цитируя кладбищенский анекдот.

К некрофилии его склонила логика. Пока человек был жив, Пахомову он не нравился, ну а на «нет» и суда нет. Что, впрочем, не мешало Пахомову писать ядовитые некрологи на знаменитых покойников, вроде Лермонтова, у которого он нашел себе эпитафию:

И я людьми недолго правил,Греху недолго их учил,Все благородное бесславилИ все прекрасное хулил.

Хотя Пахомов заставил меня вытвердить наизусть свою последнюю волю, он не переставал спрашивать, есть ли у меня саркома.

— Нет, — отвечал я виновато.

— Night is young, — бодрился Пахомов и читал «Скупого рыцаря»:

Цвел юноша вечор, а нынче умер,И вот его четыре старикаНесут на сгорбленных плечах в могилу.

Юнцом для Пахомова был все еще я, но другим в это уже не очень верилось.

Проверяя себя, я вспоминаю каждый прожитый час. В нем нет ничего такого, чего бы не было во мне сегодня. Жизнь, зато, безнадежно стареет. Мы идем вперед, но Земля, как говорил Пахомов, — шар, и он уходит из-под ног. Мы идем вверх, а жизнь — вбок, и чем больше зазор, тем чище и светлее становится душа, приближаясь к свежести скелета, пугавшего меня в Латгалии. Тогда я еще не знал, что мы носим его с собой и показываем всем, когда скалим зубы.

Юмор — это и есть memento mori. Он ставит точку там, где царило многоточие. Поскольку женщины живее мужчин, они обходятся без юмора и не понимают шуток. Я убедился в этом, рассказывая жене, как встретил с Пелевиным конец света.

Он начался с того, что мы договорились созвониться в полдень. Ровно в двенадцать я набрал номер, но вместо гудка услышал бой часов и дыхание: наши звонки встретились в эфире.

— Знаете, Пелевин, — обрадовал я его, — по рассчетам богословов в этот год, день и час должен наступить конец света.

На другом конце установилась тяжелая тишина.

— Что это вы молчите? Проверяете?

— Угу, — ответил Пелевин, и мы отправились покупать алюминиевый перстень с надписью «Ом мани падме хум».

Той же ночью Пелевин мне приснился в колпаке звездочета.

— Скажите что-нибудь умное, — попросил я его.

— Полугармония.

Перейти на страницу:

Похожие книги