Ваня (останавливается в восторге). Да, да, дави их розы! Много роз! Дави… страсть идет, в землю вдавливай, из земли еще будут розы, еще молодые расцветут, много роз. (Обрывает себя, глядит на нее молча долго, говорит раздумчиво.) Такие, как ты, хорошо умеют любить. А? Это я тебя пустил… в страсть пустил. А теперь ты увядаешь. Я люблю под последние пары. Такие не скупятся, это — молодые скупятся. У молодых жизнь впереди. Холодны. Силы берегут. А вы… вы… вам каждая минута — последняя, вы все той минуте расточите, все, все… (Тянет к ней руки.)
Аглая (неподвижная, как бы просыпаясь). Ваня, ты бы в монастырь пошел.
Ваня (сотрясаясь, как от удара, еще молчит. Потом опускается на пень, рядом с ней. Почти беспомощно). Что ты, что ты? я?.. (Хохочет резко.) Ха, ха. Я больше бульвары люблю. В Париже была? Нет, конечно. И что ты нашла в этом человеке? Жизнь в мешок зашили. Ты бы села на больших бульварах, под платаны, на лавочку, да глядела бы, как прогуливаются, под платанами с опаленными листьями, тысячи, тысячи разноликих — и тысячи мчатся разноликих по асфальту жаркому. Парит духами и потом. Пестро и до того неостановочно, до того, понимаешь, быстро сменяется, что все в одно сольется, кружение в голове произойдет, не поймешь больше ничего, только с места рванешься, и ну — в ту толпу бежать, хватаешь миг за мигом, так себя в пыль и пар расточаешь, пьешь жизнь, день исполняешь в грязной ночной тьме, как под прелой периной, что душит и жмет, и не слышишь духа, слышишь огонь, пьешь жизнь, огонь пьешь, миг свой пьешь, и каждый — твой миг, весь твой, как глоток вина, проливается в глотку, а пролилось — и еще надо, сейчас, скорее, за другим тянешься. Что твой монастырь? — райская обитель, поля Елисейские{136}, под кущами, без вожделения… Вот воздаяние — этот бег за глотком в новые жажды.
Аглая (вся в боли). Любовь! Моя любовь! Моя любовь!
Ваня (то ходит, то останавливается, злой, дрожит, говорит хрипло, спешно). Времени мало. Все к гробам спешим. Кому пораньше, кому попозже в яму… Ну — тут не то ты толкнешь, не то тебя в нее толкнут. Оно неважно, кого первого. Кто себя не жалел, тот другим не должен. Я века швырялся, так, в вихре, миллионы веков, и все не пристал, все за тем же глотком — неутоляющим — тянусь. Так буду до конца всех веков. Я… я как мир, он во мне весь, и с каждым глотком, и только для меня. Он — я сам… оттого его так и понимаю… И тебя научу… Я… я так себе уж положил, сам себя, значит, таковым положил, еще как мир рождался. Я… я… нет, я не могу любить… ни отдохнуть с тобой. Я… я сам страсть, — сама Страсть. Зову Смерть. Оттого жесток, не жалею. Со Смертью я сделаю жизнь. Вот как понимаю свою душу.
Аглая (охватив колени, раскачивается в беспокойной муке взад и вперед и стонет). Моя любовь! Моя душа! где моя душа?
Ваня (хохочет). Где? Скажу. Хочешь? (Останавливается над нею.) Она разно где бывает, душа. Волк ее в брюхе полагает: лезет в овчарню, когда душу голод стиснет, и колья, и рогатины мужицкие не страшны. Пустынник — в райском растворении, для него жажду и солнце терпит. А я… я — в сладострастии… Им тело изжег, через него я такое понял — высокое! Да-с, Аглаечка! Весь мир, всю жизнь прозрел, игру всю, трагедию, трагикомедию мировую, значит. Остроту мысли получил. Нет, чутья, не мысли. В одном восторге, что стиснет все существо, ты, значит, со всей природой вместе. И каждый раз по-новому, от нового восторга по-новому — на весь мир глянешь! Вот оно самое главное-то, что каждый раз по-новому, потому что нет никакого такого одного мира. (Вырывается из глухого звука голоса и, забывшись, кричит громко.) Сто миров, сто тысяч! Сто тысяч страстей, сто тысяч масок, и все — одно… и жизнь коротка… Беги, беги! (Вдруг опускается на землю, за камень, шепотом.) Ишь, кричу. Там твой доктор вернулся. Вот по берегу ползает, тебя выгладывает.
Пущин с ярким фонарем на высокой палке бредет по берегу. Маша с пледом в руках за ним. Его походка старческая, весь он понурый. У камышей останавливается, потом идет вдоль их края, освещая их, и зовет в ночь.