Читаем Тридцать семь и три полностью

Мне вспомнилось, что Сухломин живет один (рассказывала Антонида, когда мы шли на станцию), что жена у него, вернее бывшая жена, учится в медицинском институте в Благовещенске. Он сам заставил ее учиться (была медсестрой, встретились они на фронте), но на второй или третий год жена закрутила роман с молодым преподавателем. Сухломин получал анонимные письма, не верил им. Однажды, приехав в Благовещенск, зашел к хозяйке, у которой жена снимала комнату, и та плача, выложила ему все: и как она сама покрывала ее поначалу, думая, что встречаются не по-серьезному, и как теперь не может видеть и терпеть эту «бесстыжую». Сухломин забрал с собой дочь, которая жила то у него, то у жены, и с тех пор перестал ездить в Благовещенск. А она приезжала недавно, просила отдать ей ребенка. Будто бы после подала на суд, хлопочет в городе, — скоро вызовут Сухломина… Вспомнились мне слова Антониды: «Такого человека так обидеть! Такого человека…»

Тогда я не очень внимательно выслушал все это, — стремился в деревню, думал о деревне, — а сейчас мне вдруг показалось, что Антониде правится Сухломин, и ведет она себя свободно при нем потому… Словом, заныло у меня в груди что-то похожее на ревность, на обиду, на зависть к ним, этим здоровым, красивым людям, которые если захотят, будут любить друг друга.

Не случайно, конечно, они работают вместе. Она помогает, уговаривает больных: операции нужны ему для практики, эксперимента… Я нужен им обоим. Нет, я не собирался и не собираюсь отказываться, хоть мне ничуть не помогла моя родная деревня (лучше бы она мне снилась, выдуманная), но зачем они пришли спрашивать? Так полагается? Для очищения совести? А если все-таки откажусь — внезапно, резко? Они, наверное, уйдут, и после я уже никогда не смогу прийти к ним, даже умирая.

Сухломин упер в меня глаза — в них была усталость, просьба ответа, — погасил папиросу в пепельнице, глянул в окно: два белых голубя все еще вились над соснами, и Антонида стояла спиной к нам, показывая свои ноги.

— Да, — негромко, со злостью выговорил я.

Сухломин поднялся, сказал в спину Антониде:

— Вечером клизму и снотворное.

Он вышел. Антонида наконец повернулась, записала в тетрадку «клизму и снотворное», принялась собирать в стопку истории болезней, как-то внезапно села на стул, быстро глянув на меня.

— Ты молодец. И не бойся. Все будет хорошо. — Она приложила к груди руку. — Я верю…

— Вот еще!

— Нет, правда. У меня предчувствие такое. Я себя проверила. Когда японку готовили — так боялась. Даже сон плохой видела. И она, японка, вечером перед этим говорит мне: ты боишься. Наверно, я умру.

Я подумал о том своем сне. Он, кажется, снова приснился мне недавно: красное вино сгустком крови, мерцающее прозрачное тело женщины, каверна… «Я буду носить ее…» Но все смутно, будто сквозь дым или туман, и я не узнал женщину, хотя она была очень похожа на кого-то, может быть, на Антониду. После долго, как и в первое виденье, носил в себе беспокоящую горечь. Рассказать Антониде, спросить — она наверняка верит снам. Но вместо этого я сказал:

— Чего вы так обхаживаете меня?

— Как же? — дрогнули, удивились проталины ее глаз. — Такая операция… Ты не беспокойся. Вот! — она поймала мою ладонь двумя своими, стиснула изо всей силы, аж щеки у нее порозовели. Хотела отвернуться, но, быстро приподнявшись на носках туфель, коснулась губами моей щеки, схватила со стола истории болезней и выбежала из палаты.

Я мог подумать, что все это мне почудилось, вообразилось от какого-то мгновенного помутнения в голове, если бы не горела, как обожженная, щека. Нет, не вся щека, а пятнышко на скуле, будто приложили к нему раскаленный уголек.

За стенами палаты, в отдалении слышались голоса, топот множества ног, неясные шумы, похожие на движение большой воды, — жил, дышал, суетился огромный аквариум, — а здесь, у меня в палате, было так тихо, что часы на руке отстукивали колокольным боем, и воздух, зеленоватый от сосновых ветвей за окном, еще пахнущий присутствием женщины, вдруг ощутился такой плотью, что я мог оттолкнуться от пола, плавать, барахтаться в нем, как рыба.

Я поплыл вдоль стены к окну, ударился небольно о стекло, вильнул хвостом и — к двери. Еще проплыл по кругу, и выплыл на большую воду, в главный аквариум. Вода здесь была мутнее, горше — множество рыб поднимали со дна ил и песок, — но было и веселее: рыбы в платьях, рыбы в штанах и пиджаках, работая плавниками, сходились и расходились, булькали, выпуская пузыри, просто стояли, приткнувшись ко дну, усиленно дыша жабрами.

Вот плывет навстречу Ефим Исаакович — маленькая, черненькая рыба в больших очках, — задевает меня плавником, спрашивает:

— Как ваши дела, дорогой?

— Хорошие дела, — отвечаю и боюсь, что Ефим Исаакович увидит у меня на скуле ранку — красную, должно быть, источающую кровь. Если заметит, я отвечу ему сразу, чтобы не сомневался: рыбак острогой ударил.

— Рад вашему настроению! — говорит аккуратная рыбка Ефим Исаакович, отталкивается от меня плавником и исчезает в мутной толще воды.

Перейти на страницу:

Похожие книги