Читаем Тридцать семь и три полностью

Мы пошли к санаторию и почти всю дорогу молчали: мне было стыдно, что позволил себе так, по-бабьи, расчувствоваться (у меня все мутилось в глазах), а Ваня понял, наверное, что неприлично радоваться за себя перед больным товарищем.

По кромке леса, на фоне белой стены главного корпуса, прогуливался толстый человек в парусиновом, широченном костюме. Это — врач-диетолог Голявкин. Самый суетливый и говорливый доктор, с красным, будто пропойным лицом, одышкой и дергающейся правой бровью. Он изобрел местный кумыс, научившись изготовлять его из коровьего молока, — чуть ли не первым в стране, — всячески «пропагандировал» свой напиток и, говорят, уже не один год просит директора приобрести двадцать четыре кобылы для настоящего кумыса.

Голявкин поманил нас пальцем.

— Гуляем?

— Да.

— Кумыс пьете?

— Пьем.

— Сколько?

Лейтенант Ваня соврал, сказав, что по литру в один присест одолевает. Я неопределенно и уважительно покивал доктору.

— Имейте в виду: снимает температуру, укрепляет нервную систему, улучшает пищеварение, стабилизирует сон, влияет на общее состояние. Пейте три раза в день, перед едой. Это нектар жизни. Смотрите — я пью. — Он похлопал ладонью себя по животу. — А вам особенно. — Он ткнул меня пухлым пальцем в грудь.

Голявкин уже знал о моей операции.

<p>3</p>

На обходе, когда Ефим Исаакович разложил перед собой тоненькие картонные папки, я заметил, что моей истории болезни нет. Значит, Сухломин не отдал, придержал ее у себя, пока я отвечу… А может быть, с умыслом: вот я гляну, не увижу своей истории болезни, это встряхнет меня, подскажет — Сухломин решил, уверен: решись и ты!

На Ефима Исааковича напал Парфентьев. Сегодня он не жаловался, показывая те места, где у него хрипит и колет, а униженно и нагло-напористо выпытывал (больных надо уважать, за что деньги получаете!) о своем истинном, без обмана, состоянии здоровья. Парфентьев ласкал Ефима Исааковича голосом, как будто он снова сделался ребенком и разговаривает с чужим дядей, улыбался смущенно, словно украл шоколадную конфету; но вдруг начинал нервничать, стыдясь своего унижения, его желтая щека вздергивалась, сощуривала правый глаз, и Парфентьев командирским голосом (на фронте он был младшим лейтенантом интендантской службы) намекал, что он заслужил особого внимания, не как другие некоторые и, между прочим, Ефим Исаакович тоже обязан ему за спасение Отечества… Да, да! Никаких разговоров!

Маленький доктор, туго затянутый в халат, сидел на стуле, и его ноги едва доставали до пола кончиками лакированных ботинок. Детской ручкой он что-то старательно записывал в историю болезни, повторяя вполголоса, как заклинание:

— Вы совершенно здоровы, Парфентьев… Вы совершенно… Вы сов… сов…

Лейтенант Ваня смотрел в книгу, покусывая ногти, страдая за Парфентьева. Семен Ступак мял, ощупывал, прилаживал протез, будто он один-единственный в палате и никого не слышит, и знать ничего не хочет, кроме своей деревянной, крашенной под цвет живой кожи ноги. Он был слегка пьян от кумыса, глаза у него слезились.

Ефим Исаакович говорил, заклинал Парфентьева — тот понемногу отдалялся к своей кровати, затихал, как бы засыпая, — диктовал Антониде, кому что прописать, а я ждал: сейчас, в следующую минуту он повернется ко мне. Вот он уже снимает с носа очки…

Я не готов, я не решился. И отказаться не могу: вдруг я просто трушу и после пожалею об этом? Буду мучиться из-за своей трусости… Мне не хватило совсем малого — легкого толчка в сердце… Ну хотя бы приснилась… та, которая пила вино и говорила: «Я буду с тобой…» Мне очень хотелось, чтобы она снова явилась во сне — сказала, сдвинула мое сердце. Я, наверное, так ждал ее, что вовсе не думал об операции. Или почти не думал — жил, ходил, говорил. Будто это могло решиться само по себе.

Чувствую на себе взгляд (где-то в подсознании, мгновенно отмечаю: нет, это не Ефим Исаакович!), медленно поднимаю голову — и встречаюсь с глазами Антониды. Голубые, чистейшие проталины. Как вода во льду. Как небо в просветах облаков. Она стоит, отгородив меня от Ефима Исааковича, смотрит, как бы спрашивая: «Ну, что же ты?.. Ну, не бойся… Я верю. Я ведь многое уже видела…» Руки у нее опущены, лежат чуть впереди на белой выпуклости халата — розовые, крупные, почти прозрачные руки. Мне хочется взять их в свои, сжать, спросить… Я вдруг ошалело думаю: если она выпьет глоток красного вина, оно, наверное, просветится через ее грудь. Антонида смотрит, у нее от утомления влажнеют глаза (мне кажется — она смотрит уже очень давно: весь этот день, может, день и ночь подряд; и когда-то прежде смотрела на меня), она уже не спрашивает, а говорит: «Ну вот — последняя минута. Согласись. Рискни. Ты же мужчина. И после всегда будешь свободным человеком… Это трудно, очень… Но я прошу тебя… Ну?»

Губы у нее дрогнули, возникла еле заметная улыбка — как вздох, облегчение, — она отшатнулась в сторону, и из-за ее спины резко обозначился доктор Ефим Исаакович.

Я поднялся, сказал:

— Да.

Перейти на страницу:

Похожие книги