«Барону де Марест. Париж.
Сейчас только пришло письмо от французского посланника в Вене маркиза Мезон, который в категориче – ской форме извещает меня, что Меттерних не дал exequatur,[216] отказал в утверждении меня консулом в австрийских владениях и, не довольствуясь этим, дал ноту через австрийского посланника в Париже с категорическим протестом против назначения меня на должности в австрийских владениях.
Моя первая мысль – никому не писать об этом. Однако я все же пишу друзьям, которые оказали мне существенную помощь делом facta loquantur[217]. Я пишу госпоже Виктор де Траси, самому де Траси, который как бывший помощник графа Себастьяни и как друг мой может быть мне полезен. Я умоляю госпожу Виктор (вы знаете, до какой степени я ей обязан) решить за меня.
Граф Аргу в течение десяти лет был моим другом; но однажды я ему высказал свое убеждение, что наследственность пэров превращает старших сыновей в болванов. Как вы теперь посмотрите на такую мою неловкость?
Я ничего сам не предрешаю, но только я убеждаюсь, что жара в мои сорок семь лет составляет часть моего здоровья и доброго состояния. Итак, пусть меня назначат консулом в Палермо, в Неаполь, в Кадикс, но, ради господа бога, не на север. Я не вхожу ни в какие подробности. Траси сама решит за меня. Она мне скажет в конце концов, на что надеяться и чего бояться. Сорок семь лет, несколько книг, странный полууспех последней книги, не радующие похвалы и порицания, бьющие, как и похвалы, мимо цели, ревматизм, усталость от борьбы, и, главное, все это без лирического пламени и блеска, который сопровождал короткую жизнь Байрона, и без мудрого созерцательного покоя, в котором протекала жизнь Гельвеция. Австрия верна себе. Она хорошо умеет ставить капканы для всякого свободного ума. Из всей Европы осталась Байрону только Генуя, узкая полоса земли, с которой нога легко переступала лишь на борт корабля. Неужели и он, Стендаль, обречен на прогулку в семь километров длиной и на отвратительную службу банкирскому дому «Орлеан, Лаффит и Перье»?»
Наступила ночь. Началась бессонница. На полу играли круглые лунные пятна. Среди полной тишины вдруг раздавался шорох: мыши вереницей ходили по кругу и плясали на лунном блике, повизгивая, топоча, привставая, словно совершая какой-то премудрый звериный обряд. Бейль любовался этим зрелищем. Оно на минуту заставляло его забыть беспокойное и томительное состояние вечерних часов. В этом царстве маленьких зверей, в их странном обрядовом хождении по лунному блику было что-то до такой степени человеческое, смешное в своей серьезности, что Бейль начал смеяться. Старая мышь бросилась в щель. За ней вся вереница пустилась врассыпную по углам комнаты. «Еще недоставало, чтобы я на старости лет завел себе такое развлечение, – подумал Бейль. – Однако двадцатисемилетний Мериме не расстается с белыми мышами».