— Это нечто среднее между жертвенником и алтарем, — поясняет Аветис. — Ведь эти кочевники, хотя и исповедуют формально ислам, далеко не порвали с язычеством и приносят жертвы неведомым богам.
Я с интересом обхожу и оглядываю жертвенник. Действительно, внизу между камнями лежит груда полуобожженных бараньих рогов.
— А кто же живет здесь?
— Никто. Этот шатер содержится коллективно, всей общиной, и посещается только в торжественные дни, когда старейшины рода режут здесь, на этих камнях, жертвенную баранту.
Я начинаю сожалеть о том, что у меня нет с собою фотоаппарата.
День медленно угасает. Пышным пунцовым, лиловым, фиолетовым пожаром догорают лучи заходящего солнца. От ближних гор тянутся длинные серо-пепельные тени. Тонут в седой, синеватой мгле зеленые холмы. По кочевью ярче горят костры, бегают и искрятся веселые язычки пламени, облизывая сухой, устоявшийся кизяк. Вокруг костров видны силуэты людей. Дым густой пеленой низко стелется над ними и ползет по долине, уносимый легким ветерком. Слышен смех и веселые остроты. Отдохнувшие кони поднимают возню, раздается сердитое ржание.
— Н-но, ты, черт! Пшел назад! — и смачная семиэтажная брань заглушает звучный удар ремня по спине расходившегося жеребца.
Лица казаков полуосвещены отблеском огня. Дым и ночной мрак мешают мне узнать людей. — У одного из костров слышен звучный смех и веселые реплики.
Подхожу к сидящим вокруг него людям и присаживаюсь на груду небрежно брошенных мешков с ячменем.
Кто-то из казаков узнает меня, но я останавливаю его знаками. Многие не замечают меня, увлеченные веселым рассказом Вострикова.
— …И стоить, хлопцы мои, це саме укрепление миж двух скал. Спереди — вода, сзади — вода, налево — бездонна ущиль, направо — узенька дорожка. И сидять, значит, в ций ущильи четыре наших хлопчика и боя дожидаются. Ждут-пождут… А потим из-за скал полизла на них Азия. Тьма тьмой, гора горой. Аж вся долина скризь почорнила от них. И в атаку! Ну, наши, конечно, тоже не сплять. Похваталы шашки и давай!..
— Ишь ты, ерой! — несется из темноты чей-то иронический, но довольный голос.
— …Ну, бьются день, бьются другий, бьются третий…
— Хо-хо-хо! Настоящи ерои! Прямо Еруслан-богатыри! — реагируют слушатели.
— …Былысь, рубалысь, пока не зривнялысь: наших четверо и тих тоже четверо. Тут наши як разозлятся! Рученьки втомылысь намахамши-то шашкой, ноженьки ослабилы. «Що ж, говорят, братцы, скилько нам воевать-то? Третий день их рубаем, головы як кочаны валются, а тилько тепер мы з ними поривнялысь. Давай, говорят, замиряться». — «Ладно. Замиряться так замиряться, нам все одначе». Повылазылы хлопчики з-пид камнив, бижать до орды. Смотрят, а ти им назустричь. «Эй, кунак, кричат, хватит! Не рубай башка, мы до тебе идем». — «Как до нас? Мы до вас, а вы до нас?» — «Да, кунак, нам драться надоело, до вас итти охота».
Що тут поделаешь? Стоять воны отак одын против другого и торгуются, ни як не сговорятся. Постояли, постояли, потужили, потужили та й разошлись. От сказка вся! — неожиданно заканчивает Востриков.
— Смотри, Азия, а тоже восчувствовать умеет.
— А що ж? Разве воны не таки люды? Он дывысь на цых. Ежели с ным по-хорошему, так и воны, брат, не хуже другых.
Я встаю и потихоньку отхожу в сторону.
— Та люды таки ж, як и мы грешни, — доносится до меня.
Командирский состав, как и казаки, ночует под открытым небом. Пузанков приготовил мне постель из свежей и душистой травы. Рядом лежат Гамалий и оба прапора. Химич, возвышаясь на своем ложе напоминает мне надгробный памятник. Спать никому не хочется. От нечего делать мы разговариваем. Гамалий вспоминает японскую кампанию и мищенковский набег на Инкоу.