Иван Федорович, распустившись, сидел в садочке и записывал в дневник. Пахло от него самогоном и варениками, и полным удовольствием. Перебий Нос, хозяин, колол накануне кабана. Свинину ели в пампушках, и в щах, и с яблоками. Щуров еле шевелил пальцами. А Флемминг, немчура, хозяину в досаду, хотя и в воскресенье поехал за снопами. Небо, окрашенное в яблоко, покачивалось между ветвей.
«Глотнув опасностей, хочу новых», — писал мечтательный Щуров. «Начальником Ромодана назначу Кованьку. Жду окончательных известий. Изобретаю правила красоты, что трудно: книг нету. Флемминг незримо помогает мне своей личностью. Он у Перебия в большом почете».
Флемминг шлепнул Ивана Федоровича по плечу:
— Что, привез? — спросил Щуров.
— Да, — ответил Флемминг.
Телега стала у самого забора. Один край воза в тени, а колосья на светлом боку брыжжут червонными лучами. Усталая кобыла шелестит хвостом о снопы, а хвост у нее серебряный.
Иван Федорович тут молвил:
— Не Габриэль ли ты, друг любимый?
— Какой Габриэль?
Щуров объяснил подробно новому и единственно прекрасному своему другу (далек д'Аннунцио благовеститель), что вот в стране Италии в провинции Кампанья живет апостол д'Аннунцио, проповедник красоты поразительной, встречающий разнообразными галстуками все оттенки природы.
— Бездельник он, — объявил Флемминг. Если я лейтенанту попадусь, завяжет он мне галстух. Это верно. Иван, я в Харьков еду…
У Щурова в мозгах как бы глина обвалилась. Даже растерялся. Харьков захаркал сотней потных заводов, тысячами труб паровозных — огромный, рыжий, грязносочный — бегемот на степи.
— Что тебе в Харькове. Друг, оставайся! Иоганн, как же я без тебя?! Да мы на твоих не нападем. Разве только офицеров потреплем!
Флемминг сел рядом.
— А снопы? — сказал Иван Федорович.
— Маруська сымет! Товарищи у меня в Харькове — вот что!
— Которые тебя записали?
— Да. В Германию хочу вернуться. В Харькове прочту, что надо. Поучусь!
Иван Федорович сокрушенно молвил:
— Немец, бобыль, оставайся! Зачем тебе агитация? Застрелют дурака! Говорю, солдат не тронем.
— Врешь, Иван! — ответил гордо Флемминг. — Будете всех бить. Я мужиков знаю!
— Большевик! — завопил Щуров, извлек ведомостичку и прочел, сколько чего: ружей, патронов, шашек, берданок. Один пулемет сыскался.
— К ночи Федорка тачанку за нами пригонит. В среду на Ромодан пойдем и движение перервем.
— Немец — я, — сказал Флемминг, — и большевик. Рассердился, что пристает.
— Сегодня и пойду. Прощай, Иван!
Ушел. Иван Федорович небу признался — огромному, бледному, неудержимо темневшему.
— Один.
Ведомость, сложенная вчетверо, заняла весь карман на груди. Триста хлопцев! Телега загрохотала. Затихла. Перебиева хозяйка позвала из хаты:
— Иван Федорович, Федорка пришел.
Встал Иван Федорович и открыл: огромен он, так огромен, что трудно по саду пройти, не свалив яблонек. А дышит он, Щуров, глубоко и сильно и оттого ветер. Стремительным потоком несутся в грудь море Атлантика — человечек сидит на мачте, родимый! — и каченовский лес молодняк дубовый, и притихшая левада, и поле, и далеко, далеко за лесами, морями и людьми — город небоскреб. Шуми, братушка город, ничего! Неиссякаемый хлещет мир, бурля в тревоге и счастьи. Щуров шагает по мягкому, поросшему новой травой выкосу, шлепаясь щеками о яблоки. Несколько набухших свалилось под ноги. Подобрал одно и окунулся губами и зубами в сладкое яблочное тело. Ждали его где-то хлопцы. Не кровопийцы ли? А я кто? Кровь со всех концов вселенной. По земле и по небу. И что она кровь? Свет ли, любовь, ветер? Жизнь она! Никаких трупов нет!
— Батько Щуров!
Звезды повысыпали в небо — крепкие налитые.
— Иоганн, — кричал Иван Федорович, Иоганн, прощай! Может убьют нас обоих за правду!
Никто не ответил.
— Ушел Иоганн-то? — спросил Щуров.
— Поест вареников и пойдет, — ответила хозяйка. Чего торопишь?.
СИФИЛИТИКИ
(Идиллия)
Серый буран шинелей принесся с севера. Красные вагоны как коробочки мака раскрылись и оттуда посыпались воины: впалощекие, с беспокойными глазами питерцы, медленные белоусые вологжане и горбатенькие белоруссы — с глазами и зубами щук. А другие прискакали на конях — гнедых, караковых, вороных и яблоновых. Всадники ловко крутились у ворот, гик стоял, от узды глаз коня косил и наливался кровью, всадник кричал:
— Сена коню! Не даешь? Нету? И овса не даешь? А вода есть? Спалиим.
И, упав на землю рыжиком, вел коня во двор, плохо переступая и ругаясь.
На станции ветер сорвал и потащил за водокачку в орешник приказ:
«N 148. Воспрещается товарищам красноармейцам и комсоставу объедаться яблоками, грушами и, особенно, сливами, а также ломать фруктовые деревья и заборы, во избежание холеры и брюшного тифа. Ком и политсоставу наблюсти».