С жалостью она видела, как он из бодрого, крепкого, подвижного пожилого мужчины превращается в старика. Раньше побаивалась его, чувствовала себя рядом с ним маленькой, а теперь все чаще проникалась материнскими чувствами, была снисходительна и как-то особенно терпелива. Право, с такими снисходительностью и терпением можно относиться лишь к собственному больному ребенку.
Михаил Васильевич по-прежнему много возился с книгами, и, совсем как в прежние времена, эти часы были окружены ореолом священнодействия. Лиза только просила: бери работу в кухню, не сиди в холодной комнате. Однако на этот раз, вернувшись домой и бросив в прихожей мешок с шишками, она мужа на кухне не нашла. Сосновые и кипарисовые шишки, сломанный ветром сушняк были главным их топливом. Собирать его Лиза ходила вместе с жившей у них одно время Клавой Брониславской. Попросила Клаву:
— Глянь, что там Михаил Васильевич… Клава осторожно приоткрыла дверь, постояла немного, прислушиваясь, вернулась:
— Обложился книгами и бормочет что-то. Она позволяла себе говорить о старике несколько фамильярно, хотя Елизавета Максимовна и не одобряла этого.
— «Блажен», «блажен»… Чего это он?
Но здесь зашел сам Михаил Васильевич.
— Перерыл всего Пушкина — не найду нужных строчек! Попадается бог знает что. То это шутливое, мальчишеское из письма Вяземскому: «Блажен, кто в шуме городском мечтает об уединеньи…», то другое — «Блажен, кто в отдаленной сени, вдали взыскательных невежд, дни делит меж трудов и лени, воспоминаний и надежд…» Клаве за время этого знакомства немало пришлось удивляться — пора бы и привыкнуть, но тут она едва руками не развела: мне бы ваши заботы!.. В каком он мире живет? Вот уж поистине: что старый, что малый…, А Лиза спросила:
— Какие же строчки ты ищешь? Старик фыркнул, не желая, видимо, одолжаться, но тут же смирил себя.
— В том-то и дело, что самые хрестоматийные! Хотел прочесть полностью всю строфу, начиная со слов: «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые…» Запамятовал, а там, помнится, глубочайший смысл… Лиза чуть улыбнулась и буднично, без всякого выражения скорее сказала, чем прочитала:
— Погоди!.. — воскликнул Трофимов.
— Да, — кивнула головой, по-прежнему улыбаясь, Елизавета Максимовна. — Тютчев. Это Федор Иванович Тютчев.
— Как же я мог! — опять воскликнул он едва ли не горестно.
— А ты не огорчайся. До того ли сейчас? Как себя самого зовут забудешь…
— Нет, такое забывать нельзя. Это то, что делает нас людьми. Животному довольно еды, тепла, а человек и в голоде и в холоде не может не думать о высоком. — Он внезапно повернулся к Клаве. — Старость! Вот в чем причина всего. Старость!
— Да бросьте вы, Михаил Васильевич… — по-свойски сказала Клава.
А что еще можно было сказать? Посиневший от холода, с проступившими от худобы морщинами, в какой-то вязаной телогрейке, он и впрямь выглядел старым. А Елизавета Максимовна совсем негромко и ласково засмеялась:
— Какой же ты, Миша, старик!.. Клаву поразил этот смех. Своим женским чутьем она угадывала, что Лизе совсем не до смеха. Да какой смех может быть сейчас?! А Елизавета Максимовна сказала:
— Какой ты старик! Фет был куда старше, когда — помнишь? — писал:
На этот раз она читала так, что впору было удивиться — легко, мягко, в самом начале, может быть, чуточку насмешливо, а под конец — с искренностью и подъемом. Михаил Васильевич достал платок и засморкался. Перед Клавой будто приоткрылось на миг потаенное — в каждой семье есть что-то свое. Никогда до этого Трофимов не выказывал перед посторонними слабости, а вот сегодня то ли стих нашел, то ли перестала она, Клава, быть посторонней…
— Удивительное дело, — говорил минуту спустя Михаил Васильевич, — вот ты, Лиза, напомнила мне, и будто щелкнуло в памяти. Хотел перечитать, чтобы вспомнить, а теперь помню каждое слово. Помню даже, что где-то было напечатано не «блажен», а «счастлив».