Брошенные вскользь писательские замечания о других авторах не всегда у него разумны и справедливы. Зато всегда прямо относятся к художественному кредо того, кто их высказал. В письме к Нине Берберовой, оценивая достижения Владислава Ходасевича, Сергей Довлатов говорит: «Лично мне необычайно дорога в Ходасевиче принципиальная вразумительность речи и та восхитительная „банальность“, которой щеголял его любимец — Пушкин». «Банальность», разумеется, в кавычках. Имеется в виду «поразительная нормальность» Пушкина, мало кому — до Чехова — из наших великих писателей свойственная. Если свойственная вообще. Вот и сам Довлатов о Чехове отзывается так: «Его творчество исполнено достоинства и покоя, оно НОРМАЛЬНО в самом благородном значении этого слова, как может быть нормально явление живой природы». Довлатов говорит о нормальности как о «сочувствии общему ходу жизни». Выражается она в представлении об искусстве как «зеркале на большой дороге» — с его очевидной способностью отражать равно и брызги грязи, и освещенные солнцем верхушки дерев. И тем самым предоставляющее возможность беспристрастно «выразить любую точку зрения». Художник жизнь «осваивает», а не «преодолевает» — в этом Довлатов видит органическое преимущество избранного им литературного метода.
Не менее очевидно, что не существует одного зеркала на всех, у настоящего художника оно имеет свое зазеркалье, свою конструкцию, свой состав амальгамы. Определив его качество, мы оценим и долговечность зеркала, и заложенные в нем невидимые свойства.
К ним и обратимся — к невыразимому, к «несказáнному», к тому, что сам Довлатов называл «необъяснимой привлекательностью». Что еще интереснее у писателя с «принципиально вразумительной речью»? Кому-кому, а Довлатову ее хватало с лихвой, от поэтического визионерства он отвлекся достаточно быстро, оставил его в «зазеркалье».
5
По взыскательной скромности, не отличимой у него от чувства собственного достоинства, Сергей Довлатов утверждал, что в его повествованиях никакой морали не заключено, так как и сам автор не знает, для чего живут люди. В этом обстоятельстве прозаик видел разницу между собой,
Подобные декларации начали приходить ему на ум, стали его кредо, когда он достаточно освоился в Америке. Может быть, помог ему в этом ценимый им за художественную смелость Генри Миллер. В «Размышлении о писательстве» (Reflection on Writing) автор скандальных некогда романов заявлял: «Я по-прежнему не считаю себя писателем… Я просто человек, рассказывающий историю своей жизни».
Мораль тут та же, что и в христианской максиме: «Не мудрых мира сего избрал Бог, дабы посрамить мудрых». «Осведомленные» ошибаются в выборе путей и целей творчества куда чаще «неосведомленных». Но выбор необходим.
В принципе, у любого писателя важно понять нечто более значительное, чем прямое содержание, понять то, о чем он «не хочет говорить». То есть говорить прямо. Ибо, когда он начинает говорить «прямо», излагать свои идеи, будь то хоть Достоевский, хоть Толстой, результаты оказываются много ниже высказанного непрямо, того, что и не может быть высказано прямо.
Осознавать это, читая Довлатова, особенно существенно, так как сам он «просто рассказчиком» называл себя неоднократно, давая прямой повод аттестовать себя сочинителем, на интеллектуальные завоевания не претендующим. За это и ухватились: дескать, историй, аналогичных тем, что поведаны автором «Заповедника», «Представления», «Лишнего» и других шедевров, каждый может поведать «вагон».
Нельзя сказать, чтобы подобные претензии Довлатов оставлял без внимания. Во врезке к одному из эпизодов «Зоны» рассказчик, комментируя мнение о нем критиков, назвавших его «трубадуром отточенной банальности», замечает: «Я не обижаюсь. Ведь прописные истины сейчас необычайно дефицитны». В XXI веке их недостает еще больше. Но прав по существу и описавший довлатовские «окрестности» Александр Генис, нелицеприятное суждение о «трубадуре» прокомментировавший так: «На самом деле он (Довлатов), как всегда, приписывал другим нанесенную им же себе обиду, чтобы тут же обратить слабость в достоинство». «Отточенными» ни «банальности», ни «прописные истины» быть не могут, но для такого автора, как Сергей Довлатов, опасность принять их за утратившие выразительность «прописи» существует. Генис предлагает компромиссное толкование: «Сергей дерзко разбавлял тривиальностью свою тайную оригинальность». Вопрос, однако, повисает: мог ли Довлатов в источнике своих сюжетов, подобранных на «большой дороге» жизни, видеть «тривиальность»?
При пересказе сплетенных из неочевидных обмолвок и очевидных подробностей довлатовских сюжетов смысл любого из них профанируется. О нем автор иногда может обмолвиться приватно, но не больше того. Как, например, в одном из писем: «Кроме того, я с некоторых пор очень тоскую по Ленинграду, Таллину и Пушкинским Горам, но об этом я даже не хочу говорить». Или в таком суждении: «…Истинные тайны носят броню откровенности и простодушия».