Сына задели слова отца, тем более что многие профессиональные драматурги предлагали ему переделать его роман в пьесу. «А почему бы мне не взяться за это самому?» – подумал он. И скрылся на восемь дней в своем маленьком домике в Нейи. Так как у него не было времени выйти купить бумаги, он писал на любых клочках, какие только попадались ему под руку. Закончив пьесу, он тут же помчался к отцу. Тот, по-прежнему убежденный в нелепости этой затеи, из родительских чувств все же согласился прослушать пьесу. После первого акта он сказал: «Очень хорошо!» После второго Александру Второму пришлось отлучиться по неотложному делу. Вернувшись, он застал Александра Первого, только что закончившего чтение пьесы, в слезах.
«Мой дорогой мальчик, – сказал он, обнимая сына, – я ошибался. Твоя пьеса принята Историческим театром».
Но дни Исторического театра были уже сочтены. Франция стояла на пороге драм куда более реальных, чем те, которые создавали Дюма-Маке. Господствующая монархия катилась к гибели. Господствующая литературная школа дряхлела. В феврале 1847 года скончался Фредерик Сулье, автор первой «Христины». Парижане толпами стекались на его похороны: он был очень популярен, его «Хуторок Женэ» имел шумный успех. Массы, бурлившие в предвкушении грядущей революции, хранили верность тем, кто говорил им о надежде и милосердии: Ламартину, Гюго, Мишле, Дюма, Санд, Сулье. На кладбище Виктор Гюго произнес речь. В ту самую минуту, когда отзвучал последний залп над открытой могилой, в толпе раздались крики: «Александр Дюма! Александр Дюма!»
Дюма вышел вперед, хотел заговорить, но слезы душили его. Впрочем, и сами по себе они были достаточно красноречивы. «Седой гривой он походил на старого барана, огромным брюхом – на быка», – записал Рокплан. Фредерик Сулье был одним из его первых друзей-литераторов. Это он, призвав на помощь пятьдесят столяров со своей фабрики, спас «Христину» от свистков партера. Ветеран романтической школы, он умер молодым и разочарованным. «Париж, – писал он, – это бочка Данаид: вы кидаете туда иллюзии юности, замыслы зрелых лет, раскаяние старости – он поглощает все и ничего не дает взамен». Дюма-сын, сопровождавший отца, услышал в толпе такой разговор:
– Ну и народу собралось!
– На похоронах Беранже будет еще больше. Придется пускать специальные поезда.
А через месяц, 20 марта, пришел черед мадемуазель Марс. Ей одной из живых выпала честь быть изображенной на фресках Исторического театра. В день открытия кто-то сказал: «Мадемуазель Марс попала в компанию мертвых: теперь она долго не протянет». Пророчество сбылось. Гюго пришел на отпевание, которое состоялось на кладбище Мадлен.
Огромную толпу, собравшуюся у входа в церковь, освещало яркое солнце. Гюго, прислонившись к колонне, остался стоять под перистилем вместе с Жозефом Отраном и Огюстом Маке.
«Там были люди в блузах, – писал Гюго, – которые высказывали живые и верные мысли о театре, об искусстве, о поэтах… Наш народ нуждается в славе. И когда нет ни Маренго, ни Аустерлица, он любит Дюма и Ламартинов и окружает их славой… Александр Дюма пришел со своим сыном. Толпа узнала его по взлохмаченной шевелюре и стала выкрикивать его имя… Катафалк тронулся, мы пешком следовали за ним. Собралось добрых десять тысяч человек. Казалось, что этот мрачный поток толкает перед собой катафалк, на котором развевались гигантские черные плюмажи… Дюма дошел до кладбища вместе с сыном… Актрисы Французского театра, в глубоком трауре, несли огромные букеты фиалок; они бросили их на гроб мадемуазель Марс».
Самым большим был букет Рашель, соперницы покойной.
Но хотя парижане почитали и чествовали Дюма, кредиторы не оставляли его ни на минуту в покое; директор журнала затеял против него процесс за нарушение контракта. Сын защитил его в великолепном стихотворении: