Некая наглая особа спросила его по поводу пьесы, в которой он изображал светских женщин: «Где вы могли их узнать?» – «У себя дома, сударыня», – отвечал Дюма. Какой-то скучный человек, которого Дюма прозвал «индийской почтой» за то, что рассказам его не было конца, начинает очередную историю, потом останавливается и говорит: «Простите, дальше не помню…» На это Дюма со вздохом облегчения: «Ах, тем лучше!» Говорят о Дюрантене, чью пьесу «Элоиза Паранке» Дюма переделал. Кто-то спрашивает: «Кто он такой, этот господин Дюрантен?» – «Видный адвокат, – отвечает Дюма, – и драматург – в мое свободное время». Он рассказывает, что недавно встретил мадемуазель Дюверже, которую знал тридцать лет тому назад. «Да, – замечает он, – она мне напомнила мою молодость, но отнюдь не свою».
После такого фейерверка Вистлер говорил с сатанинским смехом: «Он хочет подобрать патроны, хе, хе, но некоторые из них уже отсырели…»
Леон Доде, слегка раздраженный нападками великого человека на адюльтер, находил, что в нем есть что-то от «неудавшегося протестанта», но признавал за ним отвагу и независимость: «Он не лизал пятки высокопоставленным лицам… Он твердо держался своей манеры – угрюмо принимать комплименты… В общем, несмотря на некоторые оговорки, которые можно сделать, у него было много обаяния…»
Это обаяние могущественно действовало на женщин. Он по-прежнему противился их домогательствам. С Леопольдом Лакуром, молодым преподавателем из Невера, написавшим очерк о его пьесах, он был откровенен. Дюма пригласил его к себе побеседовать. Лакур был очень взволнован встречей с этим истинным королем французской сцены.
«Я воспользовался пасхальными каникулами (1879 г.), чтобы отправиться по его приглашению на авеню Вильер, 98, где у него был особняк средней величины и весьма простого вида – он напоминал загородный дом среднего буржуа. Единственную его роскошь составляла довольно изрядная картинная галерея на втором этаже, но в первое свое посещение я ее не видел и должен сразу же сознаться, что в тот день, когда он повел меня туда, очень гордый своей коллекцией, мне понравилась в ней едва половина картин. Наряду с картинами, пейзажами и портретами бесспорной ценности (а именно, если мне не изменяет память после стольких лет, полотнами Теодора Руссо, Дюпре, Бонна) в большинстве своем там были вещи, ценные не сами по себе, а по стоящим под ними именам, которые высоко котировались во времена Второй империи. Они были не более чем любопытны. Но сам он – с той минуты, как мы с ним остались с глазу на глаз в его рабочем кабинете, где вместо каких бы то ни было украшений над обыкновенным черным бюро висела прекрасная картина Добиньи, – сам он восхитил меня необыкновенно. Я никогда не видел его раньше. Высокий, широкоплечий, очень стройный, он выглядел величественно; вьющиеся волосы с едва заметной проседью – ему было всего пятьдесят пять лет – обрамляли лицо властителя, лицо, о котором я уже писал и которое в такой мере способствовало его репутации гордеца. Впрочем, никакого сходства с отцом. Его незаконнорожденный брат, гигант Анри Бауэр – вот кто позднее явил мне живой портрет автора „Монте-Кристо“… После новых изъявлений благодарности, без всякой лести, он расспрашивает меня о моей преподавательской работе, о любимых книгах, затем вдруг, к моему изумлению, задает вопрос: „Известно ли вам, почему Иисус завоевал мир?“ – „Прежде всего, – осмеливаюсь я возразить, – он завоевал не весь мир, а только его часть“. – „Пусть так! Но эта часть как раз и представляет наибольший интерес с точки зрения современной цивилизации. Итак, я повторяю свой вопрос“. – „Да потому, что Иисус был распят за проповедь своего учения о бесконечном милосердии и всеобщей любви“. – „Несомненно, но главным образом потому, что, проповедуя любовь, он умер девственником“. (Дюма был одержим идеей – я не знал этого – написать пьесу под названием „Мужчина-девственник“.)
«Лучшая из женщин, самая преданная, рано или поздно причинит Вам посильное зло. Г-жа Литтре, святая женщина, ждала сорок лет; к смертному ложу атеиста, которого она боготворила, она привела священника, и тот покрыл бы имя Литтре позором, вернув его в лоно церкви, если бы удалось обмануть общественное мнение. Существуют Далилы исповедальни и Далилы алькова. Непобедим только мужчина-девственник. Вот почему я повторяю вам: если бы Иисус не умер девственником, ему не удалось бы покорить мир».
«Мужчина-девственник» – Дюма давно мечтал об этой пьесе. «Я вложу в нее всего себя», – сказал он Леопольду Лакуру. «Всего себя? – подумал тот. – Для самоочищения? Но не подвергается ли искушению сам очищающийся?»
На деле Дюма любил и боготворил то, что на словах предавал анафеме; поэтому он был любим столькими Женщинами. Удивительное зрелище являл собою этот драматург, выступавший перед актрисами в роли прорицателя, – зрелище в общем трогательное, ибо чтобы не пасть, он вынужден был читать проповеди самому себе.