Я отложил книгу и задумался. Теперь я вспомнил, как Маша благоговела пред Сергеем и называла его за глаза не иначе, как "славный панич", а в глаза — Сергеем Михайловичем. Почему же Маша любит Сергея, — пришло мне в, голову, а к нам холодна, равнодушна? И в первый раз подумалось о том, что между нами и Машей существуют какие-то отношения, о которых я не подозревал. Лишь только Коля открыл мне, что Сергей ненавидит маму за жестокость, как неотвязно стал предо мной, ожидая ответа, другой вопрос: а нас? Разве мы поступали лучше матери? До Маши у нас служили Паши, Груши, Степаниды, и для нас, детей, они были, как временные рабы, с которыми всё можно было сделать: ругать, грубить, приказывать, требовать, иногда даже бить. И никогда не являлось мысли, что услуживает нам человек, которого нужно ценить, щадить, что лишь случай сделал то, что она служит, а мы приказываем, и могло быть наоборот: мы бы служили, а она приказывала. Теперь, как открытие, гвоздила мысль, что и Маша — человек, по несчастью подневольный. Раньше не думалось, и примелькалось, что мать, всегда вспыльчивая, несправедливая, досаждает Маше, как досадила бы всякому другому своими требованиями, придирками, — и что молчание и слёзы Маши вынужденные, купленные. Не думалось и о том, что Маша могла возмущаться против жестокости; — разве прислуга имеет право перечить, не слушать, разве смеет? Теперь Сергей, при посредстве Коли, открыл мне глаза, и я увидел, как много дурного хозяйского лежало в нашем прошлом. Как часто без нужды и я, и Коля были жестоки с прислугой. По утрам, сидя за чаем, мы не смели дохнуть, чтобы не разбудить матери, а в кухню вваливались с криком, с топотом утром, ночью, когда хотелось. Завтраки, обеды — были в доме священнодействием, а прислугу мы не задумываясь отрывали от еды для ничтожнейшего пустяка, и все в доме злились, если она не являлась немедленно на зов. Мать много отдыхала за день, вышивала или разговаривала с бабушкой; мы беззаботно проводили время и для всех день был наслаждением, а Маша с утра до поздней ночи носилась, как проклятая по комнатам, без устали, без ропота работала, и её гоняли беспощадно, не спрашивая себя, устала ли она, может ли утомиться.
— У Сергея в доме, — вдруг произнёс Коля, — слуги обедают с хозяевами за одним столом. Я сам видел, и подле меня, когда я у них обедал, сидела горничная.
Я всплеснул руками от изумления и во все глаза посмотрел на него. Это было ужасно, невозможно. Это было ново до того, что у меня, как будто я заглянул в пропасть, закружилась голова.
— Правда? — хотел я спросить, но голос не вышел у меня.
Но сейчас же налетел откуда-то, из самой глубины взволнованной души, подъём, будто я надышался опьяняющим воздухом, и я с восторгом крикнул:
— Я обожаю их, Коля, — и какие это дорогие, милые люди. Как бы мне хотелось служить у них!
— У них всё иначе, — серьёзно говорил Коля, махая палочкой. — Просто, как у бедняков, но иначе как-то. В доме у них нет гостиной, нет дорогой мебели, портьер. Цветов всегда много. Чай пьют не из стаканов, а из глиняных кружек. Стол не покрывают скатертью. Но всё же у них удивительно хорошо и чувствуешь себя так, как у нас на горе. Мать Сергея чудесно-добрая. Её все любят. Сергей рассказывал, что она по воскресеньям молится в отдельной комнате; туда же приходит молиться и простой народ: дворники, кучера, слуги, даже господа. Отец Сергея не молится с ними, но и он славный, — на Сергея походит… Чудесно у них, — повторил он.
— Так вот почему, — поражённый произнёс я, — Настенька сказала, что она любит бедных. Мы любим бедных, Коля? Скажи правду.
Он задумался. Я стоял подле него, смотрел в окно, как льёт дождь, и также думал.
— Что значит любить бедных? — проговорил я вслух. — Как их любить? Как отца или мать? Жалеть их? Давать им денег?
— Не знаю. Сергей говорит, что людям нужно жить, как братьям.
— Как братьям?! — удивился я, ничего не почувствовав от этого требования. — Разве можно любить Машу. Любить Машу, — повторил я раздельно. — Это меня не трогает ещё.
— Все люди — братья, — и это наверное, — убеждённо проговорил Коля. — Мать Сергея не может обмануть.
— И Андрей — брат? — недоверчиво спросил я. — И Стёпа? Как это странно всё, — прибавил я, вдруг почувствовав, что совершенно замучился от всех этих разговоров.
— Цейлон, Кипр, Суматра, — забормотал неожиданно Коля, с ожесточением завертев палочкой. — Ужасно непонятно… Борнео, Борнео. Для чего это нужно знать? Я в Борнео не поеду. Что такое: Борнео? Бор-не-о, — повторил он, прислушиваясь к слогам. — Никакого смысла. Есть ли там люди, Павка? И может быть в Борнео теперь сидит какой-нибудь мальчик и зубрит название нашего города… Все люди братья, — раскрыв глаза и с ужасом в голосе вдруг выговорил он.
— Все люди братья, — как эхо повторил я.
В горле у меня пересохло от волнения. Что будет с нами?.. Коля остановился против стены и долго всматривался в место на карте, занимаемое Борнео.
— Вот так и старым сделаешься, — проговорил он шёпотом. — Что такое старость?