Граф Л. Н. Толстой был в самом расцвете сил. В тот период он работал над «Анной Карениной». Надо ли говорить, с каким интересом относились к нему Третьяков и Крамской.
«Граф Толстой, которого я писал, — интересный человек, даже удивительный. Я провел с ним несколько дней и, признаюсь, был все время в возбужденном состоянии», — признавался И. Н. Крамской в одном из писем к И. Е. Репину.
Отношение же графа к художнику и собирателю было несколько снисходительное.
«…При том же все сговорились, чтобы меня отвлекать: знакомства, охота, заседание суда в октябре, и я присяжный; и еще живописец Крамской, который пишет мой портрет по поручению Третьякова. Уже давно Тре<тьяков> подсылал ко мне, но мне не хотелось, а нынче приехал этот Крамской и уговорил меня, особенно тем, что говорит: все равно ваш портрет будет, но скверный. Это бы еще меня не убедило, но убедила жена сделать не копию, а другой портрет для нее. И теперь он пишет, и отлично, по мнению жены и знакомых. Для меня же он интересен как чистейший тип петербургского новейшего направления, как оно могло отразиться на очень хорошей и художнической натуре. Он теперь кончает оба портрета и ездит каждый день и мешает мне заниматься. Я же во время сидений обращаю его из петербургской в христианскую веру, и, кажется, успешно», — сообщал Л. Н. Толстой 23 сентября H. Н. Страхову.
Последняя строка письма любопытна. Годом ранее И. Н. Крамской закончил одну из лучших своих работ «Христос в пустыне». Толстой знал ее и называл «великой вещью».
У графа Толстого был свой взгляд на все, и его не смущало, что его суждения резко расходились с общепринятыми. Эту внутреннюю правду натуры и сумел передать Крамской в портретах.
«Портрет графа Л. Н. Толстого Крамского — чудесный, может стоять рядом с лучшим Вандиком», — заметит позже И. Е. Репин.
Не смирение, но гордыня проглядывает в писателе. Он искал Бога, но какого-то своего.
Толстой писал в дневнике 29 марта 1852 года: «Во мне есть что-то, что заставляет меня думать, что я не рожден, чтобы быть таким, как прочие люди. Отчего происходит это? От несговорчивости или недостатка в моих способностях, или от факта, что, по правде, я стою на уровне обыкновенных людей? Я уже в зрелом возрасте, и развитие мое окончилось, и я терзаем голодом… не славы, — я не желаю славы, я презираю ее, — но желанием приобрести большее влияние в направлении счастья и пользы человечества».
Через три года, будучи участником Севастопольской обороны, он запишет в дневнике следующие строки: «Вчера разговор о божественном и вере навел меня на великую, громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта — основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей блаженства на небе, но дающей блаженство на земле».
Об отношении писателя к церкви свидетельствует письмо Толстого к его родственнице графине А. А. Толстой 15 апреля 1859 года: «Оказалось же, что один говеть, и говеть хорошо, я был не в состоянии. Вот научите меня. Я могу есть постное, хоть всю жизнь, могу молиться у себя в комнате, хоть целый день, могу читать Евангелие и на время думать, что все это очень важно; но в церковь ходить и стоять, слушать непонятые и непонятные молитвы и смотреть на попа и на весь этот разнообразный народ кругом, — это мне
Тетушка ответила несколько резковато:
«…Если бы Вы действительно верили в силу Святых Таин, Вы бы с такой легкостью не отказались от говенья потому лишь, что Вам не подходит обстановка. Сколько гордости, непонимания и небрежности в этом чувстве, считаемом, вероятно, Вами благоговейным и достойным уважения. Временами мне кажется, что Вы совмещаете в себе одном все идолопоклонство язычника; обожая Бога в каждом из бесчисленных доказательств Его величия, но не понимая, что нужно приникнуть к Источнику жизни, чтобы просветиться и очиститься… Вы говорите, что не понимаете молитв. И почему это? Кто вам мешает изучить основательно уставы церковные и причину и смысл этих вещей? Это стоило бы того, чтобы поработать, даже за счет хозяйственных забот и литературы. Невежество умышленное не есть оправдание…»
Любопытна исповедь графа, прозвучавшая в ответном письме: