Он вспоминал об этой женщине редко, совсем редко, ибо доныне не знал, что она для него значит и как к ней следует относиться. Когда-то в конце семидесятых – времени, теперь, издалека, уже ничем не отличающемся от пятидесятых или тридцатых, Драган, уезжая на очередные съемки, оставил его на пару дней у приятеля. Приятель работал дворником в музее, и Данила до сих пор помнил бесконечно высокий потолок в узкой, как гроб, дворницкой. И вот как-то вечером туда зашла скуластая женщина с короткой стрижкой, погладила хорошенького мальчика по иссиня-черным волосам и взяла жить к себе. Драган вернулся только через год, и этот длинный странный год Данила прожил у Лизы. Она была старше его лет на пятнадцать, и они вели фантастическую жизнь. В лучшие времена, когда у нее был удачный роман, они обедали в ресторанах, в худшие – вместе воровали помидоры и яйца по универсамам и просто очень любили друг друга, любили как брат и сестра. Но главное – она говорила с ним обо всем, но больше всего – о любви. Она умела любить мир, отвечавший ей взаимностью, и навсегда осталась для Даха теплым светом радости и заступничества. С годами они виделись все реже, и в последнее время он приходил к ней лишь тогда, когда по каким-либо причинам снова превращался в маленького мальчика, не знающего, куда идти дальше и как жить.
И вот сейчас, стоя в раскисшем снегу Благовещенской[109], он вдруг опять почувствовал себя тем самым мальчиком и, не раздумывая, свернул в сторону Мойки.
Лиза каким-то чудом умудрилась поселиться во дворах Воспитательного дома[110]. Данила сунул сто рублей охраннику и пошел по античным дворам и аркам. В замкнутом пространстве ветра совсем не стало, он скинул надоевший плащ прямо на плечи уже кем-то слепленного снеговика, а волосы закрутил, как после бани.
– Ты не спишь, Лиза?
Она натянула ему на ноги теплые носки, набросила плед, сунула сигарету и села рядом на диван.
– Рассказывай.
И Дах долго и сбивчиво говорил, еще какое-то время боясь непонимания, пока серые глаза и тонкие руки не убедили его, что все в порядке.
– А ты знаешь, что за первый рассказ Достоевский ей не заплатил? То есть об этом нет записей в расходных книгах «Времени».
От этих спокойных прозаических слов Данила неожиданно словно вынырнул из мира звезд и аллюзий.
– Честно говоря, там платить действительно не за что, – осторожно отпарировал он.
– Все равно. Есть о чем подумать. Но это так, к слову. А что касается тебя, то я не понимаю, что тебя тревожит. Ты хочешь найти письма – и находишься, как я вижу, на правильном пути. Ты увлечен девушкой – и ей с тобой интересно. Ты опасаешься рокового переплетения судеб и не хочешь, чтобы страдали и ты, и она? Брось, никакие страдания не перекроют того упоения, которое тебе сейчас открывается. На мой взгляд, напрасно ты не решаешься отдаться ему с головой. Эй, Данька-малыш, выше нос!
– Да. Да. Я пойду, Лиза?
Он вышел в предрассветный парк. Отдаленные звуки города почти не доносились сюда, еще темные аллеи вели прямо к белым ступеням, и на каждом повороте пути открывался новый, еще более неожиданный вид. Это были аллеи для прощаний, для того, чтобы одним медленно сходить по ступеням и еще долго видеть уходящего, а другим – быстро спускаться и не оборачиваться. Одинокая ворона скакала то впереди, то сзади Данилы, оплетая его дорогу мелкой сетью следов. Он вышел к Казанскому собору, позвонил Нине Ивановне, сообщил, что исчезнет денька на три, забрался в свой «опель» и двинулся в сторону Скотопригонной дороги[111].
Глава 16
Ивановка
Выпавший долгожданный снег растаял в городе едва ли не сразу же, в то время как за его пределами, на полях и холмах, он лежал теперь незыблемым грузом, и, чем дальше, тем мрачнее и торжественней становилась его белесая неподвижность. Особенно мертвенно светилась она в ночи. Машина проскакивала деревеньки, мало изменившиеся со времен «серых изб» Блока, – все та же пепельная пелена разрушения, умирания, вырождения, еще сильнее подчеркнутая карабасовскими замками новоделов. Данила старался ехать медленно, чтобы почувствовать дорогу, но смотреть было тяжело, и он, то и дело забываясь, с остервенением жал на газ. Но вот промелькнул поворот на Лаголово, дорога совсем испортилась, и скорость сама собой опустилась до семидесяти. Пакеты на заднем сиденье от бесконечной тряски начали расползаться.