«20 мая. С. Иваново.
Здравствуй, Ф. М., враг вечный!
Вряд ли тебе случилось бы получить это письмо, если б не обстоятельства нынешней моей жизни. Я снова в Иванове, поскольку не сдала последний экзамен – провалилась из Катехизиса. Я одна, какая-то ужасная тоска и безнадежность давит меня. Все, кого я встречаю, необыкновенно мелочны и пусты, равно и твое последнее письмо. Мне не за что зацепиться. Но ведь это дело твоих рук!
О, я знаю, ты только на словах отрекался и каялся, но на самом деле ты один раз позволил себе, и это самое сладкое воспоминание во всю твою жизнь. Я даже порой думаю, что ты специально это сделал, чтобы уже никогда не смочь от меня отречься, как не может палач от жертвы. И я знаю, ты лелеешь воспоминания о том вечере, даже обнимая свою молодую жену, ты не в силах его забыть, потому что нет цепей страшнее и слаще.
Но я, я столько лет хотела забыть, но не смогла ни забыть, ни забыться. И чем больше я увлекалась, тем сильнее помнила. С чего мне тебя щадить, с того, что ты, видите ли, улучил время написать мне? А у меня его теперь предостаточно, и я владею такой роскошью, чтобы вспоминать подробности. Какой был вечер, ты же не можешь не помнить, какой был вечер! Город стоял, резко выдаваясь своим темно-серым грязным колоритом на ярком фоне неба, я дышала весной. И ты заехал за мной в этих новых клетчатых брюках, эта клетка до сих пор мельтешит передо мной до тошноты. Я еще удивилась, что у тебя есть свободное время, ты же собирался к Ап. Гр.
„Какой весенний вечер, Поля, поедем покатаемся… немного“. О, как редко бывал у тебя такой тон, такие простые слова. Мы ехали, а ты сидел как убитый и временами все вздрагивал и жал мою руку. „Кладбище?“ – удивилась я. „Это ничего, ничего“. Я выпрыгнула неудачно, ботинки промокли. „Пойдем, тут неподалеку… дом, ты простудишься“. Мы шли под руку, и я рукой чувствовала, как бьется твое сердце, и мне не надо было слов. Ты же знаешь, мне никогда не надо было слов, мне нужно было дело, слова всегда были твоими, только слова!
Я издалека увидела этот дом, этот черный кладбищенский гриб, и мне стало страшно. Но ты смотрел такими нежными, такими жалкими глазами. За домом уже стояла тройка. „Вот видишь, мы не одни“. Сердце твое забилось сильно… сильно. Чего ж мне было бояться? Мне стало даже любопытно: и тот старик, словно вылезший из щелей, и накуренная комната, и господа в ней, и белая Венера посередине на постаменте. Я обернулась – лицо твое стало как перед припадком. „Господа, довольно, кажется, мы тешились лишь мраморною богинею, вот вам живая…“»