И Никитина:
Особенно мне нравился конец:
Кольцов, особенно Никитин…
Я его очень любил, и теперь всем сердцем люблю. Я и Кольцова любил, но у него больше радости, а у Никитина — грусти, и потому он мне роднее и ближе. О эти тетрадки с лучшими стихами русских поэтов на обложках, бедные синенькие тетрадки «для народа»…
И церкви с серебряным гулом колоколов, и золотые ризы священников, и голоса, ангельские голоса под голубым сводом, с распростёртым на нём богом Саваофом… И всё это тоже, как и синенькие тетрадки «для народа»… Золотая отдушина горю народному, единственный выход для его мятежной, скорбящей души, а иного выхода и не было. И у нас тоже — из страшной и беспросветной бедности.
Родилась сестричка Оля. Её крёстной матерью была помещица. Такая красивая, полная, румяная и темноокая. Я бывал у них в имении. Ходил по просторным комнатам, смотрел на красивые столики с разными безделушками и разбросанным на них серебром, и мне становилось больно-пребольно…
Ведь у нас этого не было и у бедных крестьян тоже не было.
Иногда к матери помещицы наведывался сын из столицы.
Офицер, красавец. В него влюблялись прекрасные женщины, почти все дочери соседок помещиц. Но он не обращал на них никакого внимания, а любил дочь бедного крестьянина из Сметановки, так любил её, что плакал от любви.
Был он стройный, благородный и культурный, а девушка, которую он любил, — грубая и некрасивая, почти уродина.
В лунные ночи я прибегал на огород к возлюбленной сына помещицы. Залитый серебром полной луны, чернел тонкий и красивый силуэт офицера. Бархатно стонал его благородный голос:
— Горлица моя сизокрылая… Ласточка моя ненаглядная…
А ему в ответ басила его «Дульцинея»:
— Пошёл прочь от меня! Отцепись… Я люблю платки и деньги, которые ты мне даришь. А тебя не люблю, не люблю и любить не буду. У меня есть хлопец. Он тебе печёнки отобьёт. Пошёл прочь от меня!..
— Ясочка моя золотая, хоть засмейся своим серебряным голоском…
А в ответ слышалось громоподобное ржание:
— Гы-гы, гы-гы-гы!..
— Боже мой, как я тебя люблю, ты мой бог, звёздочка моя, небо моё…
— Ну хватит, хватит… Всю обслюнявил… Сколько раз я тебе говорила, чтоб ты не приходил ко мне, когда от тебя воняет всякими одеколонами… Они противны мне, как и ты сам. Вот мой Василь, так он пахнет кизяком, молоком и мёдом. Пошёл прочь от меня!..
Она со всего размаха толкала его в грудь своей богатырской рукой, толкала так, что он отлетал, как тёмная, печальная тень, в голубой глубокий снег. А сама с громовым смехом убегала в хату.
И я ещё долго слышал под запорошённым снегом узким, тёмным окошком безутешный плач молодого красавца.
Ничего не помогло. Ни мольбы и слёзы матери, ни её угрозы, ни даже нападение «хлопца» с дружками на офицера — ему тогда чуть не отбили печёнки. Ничего не помогло!
Так и умер сын помещицы от любви, от неразделённой, проклятой любви.
А весной мы выехали из Сметановки.
Каждое лето мы жили в Третьей Роте, а зимой — в сёлах, где отец либо учительствовал, либо служил сельским писарем.
VIII
Переездная… Село Переездная… Химовка. Это — хутор неподалёку от Звановки, где при тётке жила бабушка, а у тётки была казённая винная лавка. Тётка была «сиделкой». Она имела красивый дом под зелёной железной крышей, с комнатами на деревянных полах, старинными комодами, стульями, буфетами и коврами. Просторный двор, полный птицы, а в углу, у ворот, деревья, кролики, голуби.
А у нас не было никакого дома. Мы жили в полуразрушенной мазанке с тарантулами в покинутом саду помещика у таинственных пустынных и уродливых сараев.
Лето. Меня страшно мучит лихорадка. У меня высоченная температура. Ни врача, ни фельдшера, ни мамы. Никого. Я один, моё тело какое-то странное, словно его много-много, и весь я большой-пребольшой, больше всего мира. Потом я потерял сознание, и будто какое-то жёлтое и звонкое море плещется вокруг меня. А вода горькая, плохая…
И ещё эти тарантулы, мокрицы, чернохвостки, ползающие по мне, а я ужасно боюсь, что чернохвостка залезет мне в ухо.
Как я ни берёгся, одна всё-таки заползла в ухо и внесла в него нескончаемый грохот, да такой, что я чуть не сошёл с ума от крика и ужаса. Ухо мне залили «оливой» (лампадным маслом), и чернохвостка сдохла. Ещё долго гремели громы в моей голове, но это только казалось. Вместе с чернохвосткой сдохли и они.