Читаем Трепанация черепа полностью

Около того времени женское счастье улыбнулось Марии Александровне, она снова вышла замуж за обрусевшего австровенгра, в прошлом военнопленного первой мировой. Звали его Ян Янович Бокмюллер. От первого брака он имел сына, Руфу. Занимал Ян Янович довольно заметную должность в кондитерской промышленности, и позорная нищета отхлынула от маминой семьи, но ненадолго: загремел и отчим. Через год его выпустили. Итогом неволи стали хронический испуг, улучшение русского и расширение кругозора — сказалось благотворное влияние сокамерников. Двенадцатилетнюю падчерицу обижало, когда он, бородатый и грузный, возвращался со службы, плюхался на стул и говорил:

— Пуф, Маруся, устал.

И мамина мать опускалась перед ним на колени и разувала его.

Перед самой войной Ян Янович ушел к другой. Но захаживал с австровенгерским простодушием к Марии Александровне за советом каждый раз, когда у него возникали осложнения с бухгалтерией.

Сводного брата, Руфу, убили в первую неделю войны, а мою маму отправили в эвакуацию. Там она недоедала, покрылась струпьями и бросила, стесняясь своего безобразия, школу. Когда двумя годами позже кожа ее очистилась, мама продолжила учебу, но ненадолго: крупной красивой девушке пришлось делить школьную скамью с двенадцатилетними подростками; они ее дразнили, и мама снова ушла, проработала у станка до окончания войны и поступила уже в Москве в техникум, где историю преподавала Фаня Моисеевна Найман, ее будущая свекровь.

Недавно мне в руки попал пакет с материнскими письмами из эвакуации. Эта диковинная манера выражаться, которая мною воспринимается как неправильная и даже юродивая, сразу напомнила мне Лескова. Но в сознательном возрасте я не слыхал уже таких оборотов материнской речи. Очевидно, этот замечательный язык вымер, упростился и выпрямился под влиянием нейтральной речи моего отца, советского интеллигента.

В пугливом существовании этих трех женщин мне чудится такая подавленность, обреченность и без вины виноватость! Беды и тяготы моей еврейской родни отчасти оправдывались и искупались опрометчивым историческим оптимизмом, а эта поповская семья выживала, потому что в суматохе свершений ее ошибкой забыли добить. Когда я обнаруживаю неравномерное сочувствие, собеседники, бывает, подозревают меня в антисемитизме полукровки. Нет. Несколько лет назад я, правда, постыдно заплутал в трех соснах национальной проблематики, но это прошло и — навсегда.

Фаня Моисеевна Найман была женщиной недюжинной. Есть семейная легенда: в детстве пасла она единственную козу Найманов на пустыре в местечке Малин, и шел мимо человек с тросточкой и в канотье, горожанин с виду. Он присел на припеке рядом с девочкой, они разговорились. Незнакомец спросил, знает ли она грамоту.

— Нет, — сказала Фаня.

Он открыл книжку, прочел страницу и предложил ей пересказать.

И она повторила услышанное слово в слово. Горожанин сказал, что выучит ее читать и выучил; это был Шолом-Алейхем.

Их было одиннадцать человек детей. Бесталанный отец имел кожевенную лавку, но семья по существу нищенствовала. Единицам из бабушкиных многочисленных братьев и сестер повезло вырасти; кто тонул или находил гибель под колесами телеги по недосмотру старших, кого убили погромщики. Выросшие мальчики с фатальной неизбежностью становились революционерами, и след их терялся. До сих пор в континентальной Сибири есть якуты Найманы, потомки ссыльных эсеров.

Благодаря своим способностям и общительности Фаня Моисеевна говорила по-русски, как мы с вами. Я не помню специфического еврейского выговора. С солдатским эшелоном бабушка приехала в Москву и как была, босиком и в гимнастерке, села боком на подоконник в Наркомпросе напротив кабинета Крупской. И незримая шарманка сыграла на бис — ладно уж — простенькую музыку удачи; повторилось лубочное действо, только изменился состав исполнителей: теперь роль благодетеля досталась не Шолом-Алейхему, а Надежде Константиновне. И бабушка оказалась слушательницей Академии коммунистического воспитания.

Подозреваю, что до знакомства с моим дедом, Моисеем Давыдовичем Гандлевским, уровень ее понятий и круг интересов покрывались определением Мандельштама: наглая «комсомольская ячейка», наглая «вузовская песня». Я застал непостижимое соседство любви и знания Пушкина с пристрастием к песне «Сергей-поп, Сергей-поп, Сергей — дьякон и дьячок». Впрочем, такое случается сплошь и рядом. В фольклорной экспедиции от филфака меня озадачивало, как деревенские бабки могут с одинаковым чувством петь стародавнюю величальную и без перехода: «Как на кладбище Митрофаньевском отец дочку зарезал свою».

Комсомольский задор и не всегда уместное простодушие моя добрая бабушка сохранила до последнего дня, несмотря на все несчастья своей жизни. Эта старушечья живость и решительность коробили моего отца-сноба и давали ему повод к обидным замечаниям в адрес ранимой и вспыльчивой Фани Моисеевны. Она была некрасива, и мне кажется, что дед — выходец из чопорной интеллигентской среды — полюбил бабушку за то, что ему она показалась воплощением свободы и раскованности.

Перейти на страницу:

Похожие книги