«Есть спектакль «Страницы журнала Печорина», где роль Грушницкого сыграл Андрей Миронов. Безумно жаль погибающего героя. Как вы думаете, ощущал ли Грушницкий свою вину за то, что вызывал ссору с Печориным? Мог ли покаяться и тем самым спасти себе жизнь, или мог случиться финал дуэли, какой был в чеховской «Дуэли»?»
Ну, финал, какой был в чеховской «Дуэли», случиться не мог, потому что чеховская «Дуэль» как текст, выдержанный опять же в жанре высокой пародии, предполагает совершенно другую расстановку сил. В чеховской «Дуэли» стреляются пародия на Печорина с пародией на Грушницкого. В предельном своём развитии, я это допускаю, Печорин может стать фон Кореном, то есть таким абсолютным циником, почти.
Это же развитие идеи сверхчеловека, но для этого сверхчеловека уже нет ничего человеческого: нет ни гуманизма, ни жалости к слабым, ни милости к падшим — это уже чисто… Рука бы не дрогнула. Это уничтожение Лаевского как паразита. Лаевский — тоже результат долгого вырождения, такой постепенно нарастающей импотенции этого Грушницкого, конечно, его абсолютной, так сказать, индифферентности и к женщине, и к жизни, и вообще к любым задачам. Грушницкий как раз молодой и деятельный, хотя страшно пустой внутри. А Лаевский — это последняя стадия вырождения российского «лишнего человека».
Понимаете, этот российский «лишний человек» развивался по двум линиям. Одна линия — условно говоря, сверхчеловеческая: линия Печорина — Базарова — Рахметова. А вторая — линия «лишнего человека»: линия Онегина — Рудина — в какой-то степени, скажем, Ставрогина. То есть это человек, который не находит себе места. Но Печорин не находит себе места оттого, что он силен, а Рудин — оттого, что он слаб. В этом-то вся и разница.
Этих типов Чехов решил свести. Победу в этой дуэли одерживает не Лаевский, не фон Корен, а дьякон. Вот такого персонажа, как дьякон, нет у Лермонтова и быть не могло — не только в силу лермонтовского атеизма (насчёт атеизма там сложно). Я думаю, что атеизма не было, а был такой скорее, мне кажется, очень деятельный и горячий интерес к исламу — не знаю, насколько искренний, может быть, скорее эстетический. Но такой персонаж, как дьякон, не может появиться. Вы можете себе представить дуэль между Грушницким и Печориным, и площадку эту в скалах, на которую вдруг взбирается дьякон и заячьим голосом кричит: «Он убьёт его!»? Конечно, этого быть не может. Поэтому такой исход дуэли предрешён: сильный человек убил слабого.
В какой степени Грушницкий готов был раскаяться? Думаю, что не готов. Потому что самолюбие в таких людях всегда сильнее. Ну, там же есть потрясающий кусок, когда, помните, Печорин говорит: «Вспомни, мы были когда-то друзьями». Но именно милосердие врага, именно снисходительность врага — это та вещь, которую Грушницкий простить не может. И потом, всё-таки надо сказать, что Печорин — чудовищно высокомерный персонаж. И, конечно, Грушницкий абсолютно прав, когда отвечает: «Я себя презираю, а вас ненавижу. Нам двоим на земле нет места, я вас зарежу из-за угла». Очень, по-моему, убедительно.
«Можно ли карту звёздного неба распечатать на принтере?» — имеется в виду, в «Квартале». Да, конечно.
«Можно ли считать, что поэма «Руслан и Людмила» помогла Пушкину в творческом подходе к разработке схемы и концепции «Евгения Онегина»? Поэму, мне кажется, недооценили».
Лёша, она помогла в том смысле, что она выдержана в сходном жанре. Пушкин этот жанр вообще очень любил в 20-е годы. В 30-е уже этого не было. Пушкин же, как совершенно справедливо замечает Синявский, он такой действительно феномен даже не всемирной отзывчивости, а почти пустоты, позволяющей себя заполнять чему угодно. Пушкин всегда существует в диалоге с мировой культурой, и в диалоге с предшественниками особенно. Поэтому очень часто он напрямую отвечает коллеге и собрату, ему необходим этот диалог. Он называл себя человеком публичным, он действительно очень страдает от изоляции, ему нужно, чтобы было с кем разговаривать. «Медный всадник» — это реплика в полемике с Мицкевичем, с поэмой «Олешкевич», с «Посланием к московским друзьям-москалям» и так далее.
«Онегин» и «Руслан и Людмила» — оба текста выдержаны в жанре, как уже было говорено, высокой пародии, то есть в жанре, с одной стороны, пересмеивания, с другой стороны — творческого развития. Собственно, этот метод диалога с великим предшественником впервые освоен в «Руслане и Людмиле», которая являет собой очень часто, очень во многих местах прямую пародию на «Двенадцать спящих дев». Это вообще живой диалог с Жуковским, это ученичество у Жуковского и преодоление Жуковского.
Конечно, «Руслан и Людмила» — это попытка написать русскую вольтерианскую поэму. Такие попытки у него были, начиная с «Бовы», лицейской поэмы. А здесь это попытка иронического переосмысления русского фольклора и русской баллады героической. И конечно, здесь Жуковскому прилетает постоянно. В книжке Марианны Басиной «На брегах Невы» довольно подробно (я помню, в детстве её читал) отслежены параллели с «Двенадцатью спящими девами».