Понимаешь, Розалия, в чём дело? Есть люди, рождённые для красоты, причём красоты чаще всего стандартной, плакатно-книжной, броской и очень- очень такой правильной красоты. Чтобы блеск был, чтобы с иголочки всё, никаких компромиссов, никаких низких ставок, никаких уценок вообще. Орёл – так орёл, жена – так жена, успех – так успех. Всё по высшему классу. А как же! Иначе и жить не стоит!
А здесь другие люди. Они рождены для тепла, малости, серной спички ("и спичка серная меня б согреть могла"), причём отдавать и принимать совершенно для них равновелико.
Равновелико, Розалия, равновелико!.. Отдавать для них – равно принимать!.. "Могла бы – свою же пантерину кожу сняла бы…"
Они тоже тянутся к красоте и силе, но они снисходительны и уступчивы к тому, что преподносит им судьба, случай, чаще всего несчастный случай. Они тоже эгоистичны, но их эгоизм питается состраданием. Со стороны, они мелки, загнаны, не рысаки – а клячи. Но их внутреннего духа и мужества зачастую достаточно, чтобы выстоять напор десятка дородных рысаков.
Этот тип людей приходит мне на ум каждый раз, когда я пытаюсь объяснить себе отца. У нас есть отцова фотография, где он студент ещё. Я видел её сотни раз, но так, походя, без особого внимания. А теперь вот смотрю и думаю, думаю и смотрю. Статный, рослый, молодцеватый. Строгий, волевой подбородок. Усмешка и вызов в глазах. Ни намёка на сентиментальность.
Что случилось? Революция смяла? Опрокинула? Вывернула? Пустила под откос? Но можно ли всё валить на неё? Не многовато ли? Разве его женитьба на матери моей – не следствие каких-то более имманентных свойств? Разве не наши собственные чирья – наши зычные рулевые?
Чирей романтизма, чирей рыцарства. Чирей сю-сю.
Они поженились, когда отцу едва стукнуло двадцать, а мать была беременна моим братом, который рано умер, где-то в трёхлетнем возрасте.
Как видишь, довольно банальный случай. Молодой, весенний, вольный, в брызгах курчавой, беспокойной плоти, чрезмерно застенчивый, чрезмерно совестливый, прежде, чем согрешить, должен был уговорить себя в том, что влюблён. А уговорив – поверить, а поверив – доказать это уже на всю катушку, на всю полноту души и океана.
Душа – океан. Его душа.
Они покинули дедов дом вместе и замотались, закружились, затерялись в вихрях враждебных. Чем больше бед, тем ближе притирались друг к другу, пока не слились в единую плоть и кровь, в единую кость.
Ругались? Да, ругались. Всю жизнь в нужде, в бедности, в отсутствии своего угла – и ругались. Порой дико, по сумасшедшему. Вернее, мать нет, - отец. Мать умолкала сразу. Умолкала, сникала, сжималась как-то сиротливо и покинуто, глядя исподлобья, непонимающе, подчас ощерившимся загнанным зверьком, но без какой бы то ни было попытки отмахнуться или возразить.
А отец – гром, шквал, извержение вулкана – пока не вывернет всего себя наизнанку, обычно не успокаивался. Потом сам же от этого и страдал.
В мирные дни называл её христианкой, христианской душой. "Ну какая же ты еврейка, - говорил, - когда ты чистой воды христианка". А среди сослуживцев, подвыпив: "В моей Машке больше христианского, чем во всех вас вместе взятых". Все знали, что мать – не Машка, а Малка, что она еврейка, и воспринимали это не иначе, как особого рода шутку, аргумент в споре или, на худой конец, - объяснение в любви.
По мне же, именно здесь и торчала заноза.
При нормальном развитии у нормальных людей детский праздник, особенно у мальчишек, восходит обычно к тем славным минутам, часам, дням, которые они проводили с отцами вместе, с глазу на глаз. На рыбалке ли, над сооружением ли какой-то домашней утвари – где угодно и как угодно, но с отцом-наставником, умельцем, старшим другом.
Эти часы и дни запоминаются на всю жизнь, они дарованы тебе в качестве признания твоей уже тоже взрослости, как особая привилегия, как знак неба, как знак доброты и совершенства мира, как выход из однообразия жизни, из будней, Господи, как же это здорово! Мы с отцом выловили вот такого леща. Мы с отцом смастерили табурет. Мы с отцом ходили на зайца… Мы с отцом, мы с отцом…
Ничего подобного не было у меня. И может быть, поэтому мои сегодняшние вылазки в царство отцовской мысли, судьбы, страдания и есть восполнение зияющего за спиной пробела, обретение праздника, который в своё время не состоялся. Точнее было бы сказать, иллюзии праздника, его сколка, жеста. Жеста – именно.
Видишь ли, Розалия, человеческий путь, поступок – это всегда некое множество. Он никогда не выпрямляем и не направляем однозначно. Он – воплощение множественности, пучка, чаще всего неразложимого, а если и разложимого, то в своих отдельных импульсах и мотивах – малозначимого.
Попробуй разъять музыкальную гамму – и музыки не будет. Так же и здесь.