Мы лицемерны. Мы на всех углах кричим о своей бескорыстности и не замечаем или делаем вид, что не замечаем, как любуемся ею, собой в ней. И не дай бог, нам кто-то на это укажет. Враг номер один. Потому что нам тепло в ней, нам выгодно. Она оправдывает нашу лень, нашу никчёмность и беспомощность, она даёт нам возможность лелеять свою исключительность, носиться с нею, тыкать ею всем в глаза, скрывая под высокомерной ко всем жалостью раздражение и зависть.
Мы ханжи. Примат духа над плотью мы возвели в степень крайней бессмысленности, мы подняли дух на ту головокружительную высоту, когда заложенное в нём жизнетворящее начало превратилось в свою противоположность — стало началом разрушительным.
Нам кажется, что мы строим себя — на самом деле, мы себя разрушаем.
Мы терзаем свою плоть запретами.
Мы боимся себя. Мы врём себе.
Мы терзаем жизнь. Мы навязываем ей какие-то идеальные черты, какое-то четвёртое измерение — и злимся на неё, когда обнаруживаем вдруг, что она совсем другая, что ей дела нет до наших выдумок и фантазий.
Ах, как было бы славно и чисто, и идеально, если бы, вместо мочи, простите, вонючей, из нас проливался бы, ну скажем, одеколон! Да твари живые выползали бы на свет Божий из какого-нибудь более пристойного места!
Страшные мы люди, Павел Никанорович. И отец мой был страшнее всех. И я страшнее всех. И вы тоже.
Достопочтенный сэр, господин Маккомб! Вы Россию не любите и не понимаете, так что говорить нам абсолютно не о чём.
Отца твоего, Розалия, все, включая нас, пацанов, звали Натаном. Просто Натаном. Дядю Митю дядей, а его нет. Ты говоришь, что не помнишь его, но фотографии у тебя, видимо, сохранились.
Чёрное, выгоревшее на солнце, грязное от угля лицо, огромный, картошкой, нос, с непроходящим, как у пьяницы, сиреневато-красным отливом, две кнопки маленьких бесцветных глаз. Сухие, тоже чёрные от солнца и угля руки, с крупными, налитыми прожилками. Он работал на топливной базе и был, кажется, последним в городе извозчиком. Он всегда приезжал на большой, в виде плоской платформы, телеге на резиновых колёсах-скатах от грузовика.
По-моему, он никогда не пил, никогда никого не обижал и был так же тих, беззащитен и работящ, как две запряжённые в его телегу клячи. Однако во дворе его никто не любил. Мать твоя стеснялась его, а пацаны, как могли, старались нашкодить. То лошадей выпрягут, то скат проколют, то кнут уведут, то постромки порежут. Он гонялся за ними по двору, размахивал кулаками, кричал, но ничего серьёзного против обидчиков не предпринимал. Только против себя возбуждал ещё больше насмешек и улюлюканий.
Один дядя Митя вставал на его защиту, грозя всем, кто тронет его, не пускать к себе на порог. Он же был единственным, кто не поверил в разнёсшуюся по двору бульбу о моём убийстве, о том, что будто Натан вывез в одном из своих мешков изрубленный в куски трупик Костика.
Неизвестно, с чьих уст эта злобная шутка сорвалась впервые и как вообще можно было в неё поверить. Но поверили, разнесли, донесли до ушей отца. Многие впоследствии обвиняли Малого и его мать Клавку. Оба были злы от природы, а мать, так та и вовсе вполне открыто заявляла, что евреи клюют русское тело, как стервятники. Так что не исключено, что они.
Отцу же моему много не надо было. Стоило кому-то взглянуть на меня не так, он тут же менялся в лице, готовый немедленно ринуться в бой.
Он, помню, как-то даже директора школы заставил передо мной извиниться. Причём не просто директора, а влиятельного партийного дуба с очень партийной фамилией Тимошенко. Он преподавал у нас конституцию, и однажды на его уроке я то и дело развязывал банты у двух впереди сидящих девчонок. Он подошёл и, не прерывая своего рассказа, перетянул меня указкой по руке. Рука вспухла — отец узнал, поднял бучу. Дело чуть было не дошло до исключения Тимошенко из партии.
Вообще я не знаю. В этом случае всё вроде бы было оправдано. Но случалось, когда отец вступался за меня без достаточных оснований. Тогда было стыдно за него и казалось, что не во мне дело, что это ему так нужно, лично ему, что он только пользуется возможностью, чтобы дать выход скопившемуся в нём гневу, разразиться, обрушиться на тех, кого он считал прихлебателями режима, прислужниками, как он говорил, «господ тюрьмодворцев».
Я не думаю, что в этом же ряду он воспринимал и твою мать, но, несомненно, своеобразный эффект психологической инерции работал и здесь.
Картину того, что произошло в моё отсутствие, по крайней мере, в некоторых приблизительных её очертаниях, я позже воссоздал себе по репликам различных людей. Было в них много противоречивого, но основная канва проступила, в общем-то, довольно ясно.