Но меня ожидало новое несчастье, и такое, от которого могли бы расшататься самые крепкие нервы. От тяжелого давления стрелки глаза мои положительно выходили из орбит. В то время как я раздумывала, каким образом мне обойтись без них, один из них прямо вывалился у меня из орбиты и, покатившись по крыше колокольни, попал в водосточный желоб, проходивший по карнизу. Потеря моего глаза была не так чувствительна, как обидно было выражение дерзкой независимости, с которой он смотрел на меня, выкатившись. Он лежал в желобе у меня под носом, и его поведение было бы смешно, если бы не было так отвратительно. Никогда я еще не видала такого подмигивания!
Такое поведение моего глаза в желобе возмущало меня своей дерзостью и позорной неблагодарностью, но было также крайне неприлично в виду симпатии, всегда существовавшей между обоими глазами одной и той же головы, хотя они и стояли далеко один от другого. Мне пришлось тоже волей-неволей подмигивать, отвечая негодяю, лежавшему у меня под носом. Впрочем, я скоро почувствовала облегчение: и второй мой глаз выскочил. Падая, он покатился по тому же направлению, как первый (очень возможно, что тут был заговор). Оба вместе выкатились из желоба, и, говоря по правде, я была рада, что избавилась от них.
Стрелка уже врезалась мне в шею на четыре с половиной дюйма, и оставалось прорезать только тонкий слой кожи. Я ощущала такое счастье, сознавая, что, самое позднее, через несколько минут освобожусь от своего неприятного положения. И мое ожидание не вполне обмануло меня. Ровно двадцать пять минуть шестого пополудни большая минутная стрелка подвинулась в своем ужасном ходе настолько, что перерезала небольшой остаток кожи на моей шее. Мне вовсе не было жаль, что голова моя, причинявшая мне столько хлопот, наконец, совершенно рассталась с туловищем. Она сначала покатилась по крыше, потом задержалась на секунду в желобе и, наконец, одним скачком очутилась на улице.
Откровенно признаюсь, что мои чувства были очень странного, мало того, самого непонятного, таинственного характера. Я чувствовала себя и здесь и там в одно и то же время. В моей голове я воображала себе, что я годовой настоящая синьора Психея Зенобия, а с другой стороны, была убеждена, что я, тело, — настоящая я сама. Чтоб выяснить свои мысли по этому предмету, я ощупала в кармане табакерку, но, намереваясь, вынув ее, воспользоваться ее приятным содержимым, тотчас же заметила свою собственную несостоятельность. Тогда я бросила табакерку вниз, к своей голове. Она с удовольствием взяла понюшку и наградила меня в благодарность улыбкой. После того она обратилась ко мне с речью, которую, за отсутствием ушей, я с трудом могла расслышать. Однако я поняла, что она удивлялась, как это я желаю остаться в живых при таких обстоятельствах. В заключительной фразе она привела благородные слова Ариосто:
Сравнивая меня, таким образом, с героем, который, не заметив в пылу битвы, что умер, продолжает сражаться с беспримерной храбростью. Теперь уже ничто не мешало мне спуститься с моей высоты, и я это сделала. Что особенно поразило Помпея в моей наружности, я до сих пор не знаю. Только он растянул рот до ушей, зажмурил глаза, будто желая раздавить веками орех, наконец, сбросив свое пальто, он пустился бежать вниз по лестнице и исчез. Я прокричала ему вслед гневные слова Демосфена:
и затем обратилась к своему сокровищу, одноглазой, косматой Диане. Увы! Какое ужасное зрелище поразило меня! Не крысу ли я увидала, удирающую в свою нору? Неужели то были косточки моего любимца, съеденного чудовищем? Боже! Что же узрела? Не дух ли это, простившийся с телом; не тень, не призрак ли моей любимой собачки, который я увидала сидящим так грустно в углу? Слышите! Она заговорила и, — небо! — на немецком языке Шиллера:
И не справедливы ли — увы! — ее слова:
Милое создание! Она пожертвовала собой ради меня. Без собаки, без негра, без головы, что теперь оставалось бедной синьоре Психее Зенобии? Увы! Ничего.
Я кончил.