То была эпоха великих морских сражений, ибо происходили они не менее одного раза в год, – а что касается небольших стычек, то те случались чуть ли не каждый месяц. Я наивно полагал, будто эскадры сражались друг с другом ради удовольствия или в крайнем случае, желая померятся силами, как забияки, назначившие встречу за городскими воротами, чтобы поработать навахами. Теперь мне смешно вспоминать мои сумасбродные ребяческие суждения по поводу тогдашних событий; мне не раз доводилось слышать о Наполеоне. И каким, вы думаете, я его себе представлял? Ну так знайте, – самым отъявленным контрабандистом, какие частенько пробирались к нам в квартал Ла Винья из Гибралтара. Наполеон рисовался мне рыцарем на горячем скакуне, в длинной мантии, гетрах, фетровой шляпе и с огромным мушкетом. Я глубоко верил, что именно в таком виде, в окружении таких же, как он, авантюристов, этот человек, которого все считали необыкновенной личностью, завоевывал Европу – необъятный
Но я не смею более утомлять читателя подробностями личных воспоминаний и перестану рассказывать только о себе. Единственный человек, который своей бескорыстной любовью скрашивал тяготы моего нищенского существования, была моя мать. Помнится, она казалась мне настоящей красавицей. Овдовев, она одна содержала нашу маленькую семью стиркой и штопкой белья для матросов. Мать безгранично любила меня. Припоминаю, я свалился в желтой лихорадке, которая в те времена косила людей по всей Андалусии, а когда немного поправился, мать отвела меня в старинный Кафедральный собор, и там, стоя на коленях на холодном каменном полу, мы выслушали длинную, нудную мессу и возложили на алтарь восковую фигурку, по моему разумению как две капли воды походившую на меня.
У моей доброй, отзывчивой матери был брат – вздорный, жестокий человек. Я не могу без содрогания вспомнить своего дядюшку. Как я догадываюсь теперь по некоторым разговорам, которые хранит моя память, он в ту пору совершил какое-то тяжкое преступление. Был он матросом и, когда попадал в Кадис, вечно являлся домой мертвецки пьяным и вел себя прямо по-зверски; сестру свою поносил последними словами, а меня дубасил ни за что ни про что.
Моя мать, верно, очень страдала от грубого обращения братца, и это, а также тяжелая непосильная работа приблизили ее конец. Смерть матери оставила неизгладимый след в моей душе; хотя самую кончину ее я помню очень смутно.
В те бесшабашные годы моего нищенского детства у меня была лишь одна забота: часами играть у моря или слоняться по улицам. Единственными моими горестями были затрещины, достававшиеся мне от злого дядьки, нахлобучки матери или какие-нибудь неполадки в оснащении моих морских эскадр. Душа моя еще не знала ни единого сильного и по-настоящему глубокого потрясения, пока смерть матери не бросила меня в самый водоворот жизни, которая так отличалась от моего прежнего беззаботного существования. Даже теперь, по прошествии стольких лет, я, словно кошмарный сон, помню безжизненно распростертую на постели мать, сраженную неведомым мне недугом; помню, как в доме неизвестно откуда появились незнакомые мне, чужие женщины, – они горько стенали, а я, содрогаясь от слез, лежал в жутких, холодных объятиях матери. Потом меня увели куда-то. Среди этих неясных, смутных воспоминаний всплывает еще одна картина; желтые свечи зловеще пламенеют в ярком дневном свете; шепчутся болтливые старушки богомолки; раздается гул молитв и взрывы хохота пьяных матросов; а в моей бедной детской душе растет щемящее чувство одиночества и заброшенности, и меня точит неотступная мысль, что я навсегда остался один-одинешенек в целом свете.