Облачность, видимо, стала совсем тонкой — в павильоне посветлело. Звон посуды — на кухне и в мойке — стал явственней.
— Расскажи что-нибудь, Тим.
— Что бы тебе рассказать такого? Вот в армию ухожу.
— Страшно? — сказал Саша с набитым едою ртом.
— Да нет. Как-то странно. Не верится. — И Тимоха огляделся по сторонам: посмотрел на море за стеклом павильона, на мокрые серые пляжные лежаки, волейбольную площадку. — Дни какие-то долгие, что ли стали. А неделя проходит — будто мелькнула…
— А если ты попадешь… ну, в горы в эти?
— Да навряд ли. Оттуда и войска уже скоро все уйдут. По радио слышал. Сколько тебе еще в санатории быть?
— Дня три наверно.
— Скучно?
— Нет. Я книжку читаю. Эдгара По.
— Я читал такую.
— Там рассказ — как людей живыми, случалось, хоронили. Ну, эпилептиков всяких. Как они там просыпались в гробах потом.
— Да, потрясающий рассказ.
— Я когда читал — подумал: вот бы сейчас радиосигнал изобрести. Передатчик. Если проснешься в гробу, чтоб можно было дать знак людям.
— Хм. Так ведь, говорят, что в мертвушке все внутри вырезают у человека.
Саша, помолчав, промолвил:
… — Жаль, я про это и не думал.
— Да, это было б изобретение…
— Как Женя поживает?
— Вот непогода пройдет — поедем на острова. Он какой-то фильм хочет снять на любительской пленке. Меня. Тебя. Гошку. Сестру свою.
— Про что фильм?
— Он читал сценарий, — Тимоха рассмеялся. — Но я ничего не понял. Абстракция какая-то. Олени, осьминоги, дирижабли, обезьяны, флаги. В небе взрывы какие-то. Пантомима, автомобиль старый. Мотоциклетка. Вот эта самая, скорей всего.
— А мы что там делать будем?
— Тоже я не понял. Ну, он там на островах и оленей — снимет. Обезьян — в зоопарке. А где дирижабли достать?
— Это неважно, — сказал Саша. — Неважно, что снять вместо дирижабля. Главное — подразумевать его. Наверно.
— Там еще сны. Огнеметчик ходит. Небритый. Улыбается. Поет. Ждет чего-то. День такой задумчивый. Музыка. Какой-то маленький человечек, навроде эмбриона, спит на лопасти пропеллерной. А самолет в небе летит, а по берегу ангел, то ли архангел идет, я этого совсем ничего не понял, и на воду переходит потом.
— Грустное кино.
— Да почему? Мы с Гошкой смеялись.
— Не знаю. Грустное.
— А ничего, если я покурю, можно?!..
Женщин а за стойкой, протирая полотенцем тарелку, посмотрела на Тимофея, и, после паузы, сказала:
— Почему нет?
Солнце, наконец, выглянуло, и, ставший золотым дождь, окончательно иссякая, зашумел горячо и нетерпеливо. В павильон, шумные и веселые, вошли вымокшие до нитки рабочие, забивавшие досками на зиму окна и двери тира, «проката», пляжного фотоателье (Тимоха и Александр, проезжая, видели их, понурых, под дождем). Задвигались стулья, раздался смех. Море, там где на него падал свет вечернего солнца, стало лазурным, радостным. Мокрые лежаки и деревянные столбы волейбольной площадки влажно заблестели. Окреп ровный западный ветер, разгоняя остатки облачности закончившегося шторма. Как-то так чувствовалось в тепле павильона, что на улице — ветрено…
— Давай еще что-нибудь возьму, а, Сань?
— Сладкое что-нибудь хочется.
— Там конфеты есть. По яблоку еще возьму. Сейчас.
— Тебе бывает, Тим, как будто вдруг становится пусто-пусто?
— Да нет, пожалуй, — Тимоха хмыкнул, пожал плечами, и продолжил, улыбаясь, и почему-то снова оглядываясь вокруг: — Все время радости ждешь. Хотя и так радостно. И все равно ждешь. Не получается не ждать.