Читаем Товарищ Ганс полностью

Он здоровенный человечище, Якимов, повыше Ганса. На нем просторный серый костюм и украинская рубаха с вышитой грудью, узорным стоячим воротом, стянутым на дюжей шее шнурочками с помпонами. У него крутые кудри, тронутые сединой, и косматые брови, тоже с проседью. Черты лица его резки, грозны, и вообще он производит впечатление сурового дядьки. Но вид у него сейчас слегка смущенный.

У Ганса тоже вид смущенный.

Так обычно смущаются люди, когда их знакомят друг с другом после того, как они уже давным-давно знают друг друга и что ни утро нос к носу встречаются на лестничной площадке.

— Якимов.

— Мюллер.

Все как положено.

— Много слышал о вас, — сказал Танькин отец, — а вот поговорить как следует не довелось…

Но и на этот раз тоже не довелось. Потому что все на свете заглушил наползающий грохот. Мимо трибуны двигалась артиллерия. Грузные тягачи волокли за собой длинноствольные, могучего калибра орудия. Страшно зияли жерла.

— Ого! — восхищенно вскрикнула Таня.

— И ничего не «ого», — отозвался я. Мне хотелось отличиться перед взрослыми, привлечь к себе их внимание, проявить себя мыслящим человеком. — Ползут… как черепахи.

— Верно, — заметил надо мной Якимов. — Очень верно сказано.

Я надулся от гордости.

— Устами младенца… — продолжил Якимов, по-видимому обращаясь к Гансу.

— М-м… — вежливо промычал Ганс.

Я шмыгнул носом. Не больно приятно, когда тебя величают младенцем.

Следом за артиллерией, скрежеща гусеницами, шли по площади танки. Впереди — для затравки — юркие зеленые танкетки, совсем игрушечные с виду. Потом — чуть побольше, с парой торчащих плоских башен, в каждой башне по пулемету. Потом — еще больше, еще больше…

И вот позади всех, будто венец творения, прогрохотал мимо трибуны медлительный огромный, невообразимо огромный, похожий на корабль, похожий на древний замок, похожий на гору танк.

— Такая махина и такая ничтожная огневая мощь!.. — досадливо пророкотал надо мною якимовский бас.

— М-м… — уклончиво промычал в ответ Ганс Мюллер.

Над площадью низко, распластав широкие обрубленные с концов крылья, летели самолеты.

После демонстрации мы отправились домой вместе, вчетвером.

Трамваи не ходили. Их отменили до вечера. Им все равно бы невозможно было пробиться сквозь запруженные народом улицы. Даже автомобили едва прокладывали себе путь сквозь эту крутую толчею, сигналя надрывно и требовательно.

Нам пришлось идти пешком через весь город.

Но это было чудесное путешествие.

Я до сих пор не так люблю сами праздничные демонстрации, как то, что бывает после, — уже непарадную сутолоку, круговерть, пестрое смешение красок и звуков, разудалую ярмарочную стихию.

Горланили со столбов и крыш громкоговорители.

На балконах и в окнах вразнобой верещали патефоны.

Кое-где, там и сям, из толпы вырывались отчаянные, лихие переборы гармошечных ладов, расступясь, оттеснившись назад, люди оставляли свободным клочок земли, пятачок асфальта, и там, на этих манящих душу опушках, с гиканьем, с разбойным свистом вертелись, взмывали ввысь, припадали к земле, мели необъятными шароварами пыль самодеятельные запорожцы; русоголовые горцы при фольговых газырях стремительно неслись по кругу, вынося острые коленки, хищно разметав руки; девчонки в венках и монистах били сумасшедшие дробушки…

Рука об руку, плечом к плечу, растянувшись во всю ширину улицы — стеной не разобьешь — шагали парни и девушки, в двадцать глоток распевая: «Эй, вратарь, готовься к бою!..» Сквозь дешевенький трикотаж спортивных маек выпирали упругие мужские бицепсы и девчачьи груди.

Им смотрели вслед, их провожали улыбками — восхищенными, добродушными и завистливыми.

В переулке стоял грузовик с опущенными бортами. Посредине кузова хлопотал человек. Снизу ему протягивали смотанные транспаранты, флаги, портреты, разрозненные буквы на струганых древках: «А», «Я», «М», «1»… Он принимал их, пересчитывал, складывал, вынимал из-за уха карандаш, делал пометки в замусоленном блокноте и снова совал карандаш за ухо.

Мы шагали по мосту, переброшенному через городскую речку. Эта речка, неказистая, мелявая, безымянная даже, была нынче быстра и бурлива, по-весеннему полна. Ее вода несла всякую муть и цветом походила на кофейные опивки. Но, по-видимому, вода уже была теплой. Потому что близ моста, промеж быков, плескалась голозадая детвора, брызгалась и орала.

Мы с Таней поотстали чуть, прильнули к перилам, поглазели сквозь решетку на все это буйство — не без зависти, конечно.

Но Ганс и Якимов, хотя они и шли неторопливо, уже отдалились, уже затерялись в толчее, и мы побежали следом.

— …А что вы нынче вечером делаете? — спрашивает Ганса Танин отец.

— Ко мне должен приходить мой товарищ, мой венски… земляк. — Ганс с явным удовольствием выговорил это слово.

Вообще его успехи в русском языке в последнее время были очевидны.

— Вот что, Ганс Людвигович, — решительно заявил Якимов, — забирайте своего земляка, собирайте всех чад, домочадцев — и милости прошу к нам. По-соседски… Горилку вы пьете?

— О-о…

Ганс страдальчески, потешно сморщился. Но тотчас морщины разгладились.

— Учусь, — сказал он.

Перейти на страницу:

Похожие книги