Марина сидела на кровати и смеялась. С мокрых волос на футболку стекала вода. Она уже успела обежать наш этаж и рассказать о своем открытии. Про прецессию никто из нас не знал, и от этого она чувствовала себя гордой, и от этого Дрон в ее глазах приобрел статус жреца тайного, древнего, чудом сохранившегося до наших дней знания, передававшегося в непонятных манускриптах редким избранным среди смертных. На избранность Марина не претендовала. Она была счастлива уже тем, что наткнулась на этот манускрипт, оставшийся от ушедшей цивилизации, и почти не верила, что до этого люди сами могли додуматься. Им, по ее убеждению, ничего подобного было не надо. Если бы Дрон сказал ей, что в Древней Месопотамии с неба спустился посланник бога Солнца с разноцветными перьями, торчащими из ноздрей, с глазами орла и телом цвета глины, в огненной колеснице, запряженной семью красными быками, и передал знание о прецессии лично первому жрецу, и с тех пор это знание охраняется и наследуется, — она, может, и не поверила бы, но это уже не вызвало б в ней внутреннего неприятия.
Вдохновленная, она долго потом еще рассматривала карту звездного неба, листала книги, выискивала картинки и схемы, но уже не запоминала ничего. Ей было достаточно, что все это, по ее твердому убеждению, знает Дрон. Новое чувство родилось в ней — причастности к чему-то глобальному через него, и своей принадлежностью к нему она с того дня стала дорожить — неожиданно для себя самой.
13
А Валькина жизнь изменилась. Мы не знали ни о чем, но догадывались. Его будто подхватило и увлекло бурным водоворотом; выбраться из него не было сил, оставалось только ждать, когда стихия сама вышвырнет на камни. Он сильно осунулся и похудел, приходил в общагу рано утром, спал на лекциях, если вообще являлся в универ, но глаза его горели, он жил в эйфории. Он по-прежнему оставался молчалив и замкнут, но Дрону случалось теперь вести с ним неожиданные социалистические разговоры, содержание которых он пересказывал потом на кухне. Мы надивиться не могли на нашего Вальку.
На собрания ячейки он теперь сильно опаздывал. Иногда появлялся в подвале под самый конец собрания, только чтобы встретить Анну, или ждал ее уже на «Пролетарской». Он стал много работать, с радостью записывался на третью смену. Ему казалось теперь, что ему нужны деньги, много денег; ему нравилось, как, приходя поздно вечером к Анне, достает он из пакета свежие лаваши, пиццу, ароматные восточные лепешки из их пекарни, как ужинают потом, разговаривая полушепотом, выскальзывая из комнаты, только чтобы принести вскипевший чайник и кружки. Нравилось выражение признательности и теплой благодарности в глазах Анны. Оказалось, что она худая, потому что почти ничего не ест — некогда.
Она не говорила ничего против того, что он стал халатно относиться к собраниям. Теперь она не воспринимала Вальку как того, кто пытается поколебать ее в убеждениях; он стал чем-то вроде надежного тыла, дающего ей возможность с головой уйти в любимое дело. Только когда Валька стал отмазываться от митинга на седьмое ноября, она поджала губы и отвернулась.
— Твоя несознательность ставит под сомнения наши с тобой отношения, — выдавила потом она так, что Валька похолодел.
— Солнце, ну зачем это нужно? — пролепетал он, но Анна обернулась, заговорила, как бывало, глухим от сдерживаемого гнева голосом:
— Люди историю свою забывают, а этого нельзя допускать. Как бы кто ни относился к этому, а помнить надо. А они — что они сделали? Заменили праздник каким-то суррогатом, без смысла, без понимания, без исторической основы. Саму память стараются у нас стереть!
Валька долго ее успокаивал. Сошлись на том, что он устроит промывку мозгов у себя на работе и в общаге, рассказав, что за день такой, и тем будет больше пользы делу, чем на митинге. Анна поколебалась, но все же поверила ему. Она вообще признавала теперь в Вальке некую житейскую мудрость, опытность, случалось даже, что задавала ему вопросы, будто проверяя на нем жизнеспособность социалистических идей. Не то чтобы она в них сомневалась. Нет, она жила и дышала ими, Валька убедился в этом, попав к ней в дом, окунувшись с головой в ее мир. Ему даже непонятно было теперь, что же задело ее в его словах в тот решающий вечер в метро; теперь, когда ревность отступила, он ясно видел, что Анна никогда не таскалась в подвал ради Сергея Геннадьевича, что она всем своим духом была привязана к такой непонятной для Вальки жизни, что она находила в той эпохе все, чего не хватало ей в этой.