— К Марии Иосифовне! — сказала она мне подчеркнуто твердо, так, чтобы он остался доволен. — Отвезешь чемодан. Не задерживайся. Туда и обратно.
Больше я не спрашивал, что случилось, не спросил и что лежит в чемодане, не спросил ни о чем и у Марии Иосифовны, а только поддакивал и пожимал плечами так, будто знаю не меньше ее, но не желаю болтать лишнее. Опять, как и прежде, все разумелось само собой. Молчаливый наш договор действовал, я не был в силах его нарушить.
Всю ночь они с мамой не спали, ждали, когда придут. Пришли под утро. Я сразу проснулся от стука в дверь и сразу понял, что просыпаться не следует. Я лежал, повернувшись к стене, стараясь ровно дышать, и меня не стали тревожить. Обыск был простой формальностью,
Как это так получилось? Я не радовался его уходу. И совсем не потому, что было мне жаль, это потом уже, через годы, стал я его жалеть. Я не мог радоваться, потому что
Каждый месяц двадцать третьего числа мы с мамой отвозили в тюрьму передачу. Двадцать третьего принимали на букву «Р». В этот день я уже на всю катушку растравлял свою грусть и свое сочувствие — не для внешнего вида, а искренне, по душе. Но была эта грусть беспредметна, а сочувствие было безлично, как бывает в день поминовения усопших — не каких-то конкретно, а так, вообще… И, странно, я не запомнил ни здания тюрьмы, ни дороги к ней от метро, никого из людей, ожидавших очереди, ни самой процедуры приема. Помню только запах — колбасы и яиц. Да еще широкий лоток перед окошком, обитый белым оцинкованным железом. Надо было упереться в него животом, перегнуться и вытянуться вперед, и толкать и подсовывать пакеты и банки, и протискивать их в глубину окна, пока хватало кончиков пальцев.
Показалось мне в эти дни, что и мама тоже не столько всерьез сочувствует Якову, сколько честно и добросовестно выполняет свой долг. У меня же и долга никакого не было, никакой между нами не было связи. Не было — и вдруг она обнаружилась.
Посадили не только его одного, загремело все руководство артели, а среди остальных — также и Яшка, Ривин чудаковатый муж. В пионерских лагерях еще не кончилась вторая смена, а танцы у Ривы прекратились, и уже навсегда.
6
Не могу сказать, что я жил
Друг мой Ромка выслушал меня с интересом, посерьезнел, даже чуть-чуть помолчал, но от похлопываний по плечу все же не отказался. Это так уже было заведено, наши роли раз и навсегда расписаны, нарушать тут тоже не полагалось. «Все ясно, — сказал он, — я тебя понимаю. Но знаешь — плюнь. Мало ли баб по улицам ходит. (Он уже уверенно говорил „баб“.) Хочешь, пойдем на веранду, подцепишь чувиху в тыщу раз лучше твоей… (Черт дернул меня сказать ему имя!)».