Мы еще поговорили с ним о нашем прошлом, о той нашей с ним поездке, об Ольге. Он поддакивал, удивлялся, как много я помню, радовался и, быть может, слегка заискивал («Мать честная! Ты же был вот такой шпингалет!»), и даже порой, как мог, вполгубы, улыбался. Боль его словно бы вовсе оставила, и я подумал: мало ли что… а вдруг пронесет?..
Пришла тетя Женя, я начал прощаться, сказал ему: «Ну, давай, держись!» — и вышел, и ей сказал в прихожей: «Держись».
И уже стоя на остановке, в сумерках, один, засыпаемый снегом, стал по-настоящему вспоминать то, что, в сущности, помнил всегда.
Тогда тоже была зима, вечер, легкий мороз, снег…
По Москве он таскал меня всюду с собой, но в командировки не брал ни разу, а тут решил почему-то взять. Странно, но я ему не мешал, а скорее напротив — придавал уверенности. Он ведь был, по сути, одинокий человек, здесь же он знал, что ему обеспечена хотя и бесполезная и молчаливая, но зато безоговорочная поддержка. Он служил тогда в каком-то снабжении, разъезжал с договорами по Московской области и в тот вечер пришел домой возбужденный, бурлящий изнутри и румяный снаружи.
Как всегда, ничего не сказал сразу, все важное оставил на потом, на сюрприз, выпил водки, похрустел капустой и луком. Я всегда очень хорошо его чувствовал и сейчас знал, что что-то он приберег, но не спрашивал, этого было нельзя, мое терпеливое молчание входило в игру, а только ждал и вертелся поблизости. Наконец, он меня подозвал, усадил рядом, больно проверил на каждом пальце, коротко ли острижены ногти, велел не горбиться, прислониться к спинке и вдруг, как бы продолжая разговор, спросил:
— Ну так как, банда батьки Кныша, я не понял, ты едешь или не едешь?
Я аж захлебнулся:
— Ты что? Куда?
— Как куда? Разве ж я тебе не говорил? Я тебе говори-ил. Я говори-ил. Я говори-ил…
— Ничего ты не говорил!
— Ну вот, здрасьте, имей с тобой дело. Нет, ты не деловой человек. Ты еврей, я с евреями дел не имею…
Наконец, проболтав все свои прибаутки, он сказал ключевые слова:
— В Серпухов!
— Что ты выдумал, — заговорила тетя Женя, — таки едешь?
— Еду! И — не позднее, чем завтра! И мальчика забираю с собой!
— Надолго? Что же ты мне не сказал? Какой ты…
— Не мог, Женюся, пойми меня правильно. Государственной-важности-дело! Точка. Еду надолго. На целые сутки. Заготовь нам, Женюся, побольше еды и как минимум по две бутылки на брата…
Мы вышли с ним из калитки в сумерки, шел легкий снег, он держал меня за руку, в свободной руке он нес чемоданчик, а я — матерчатую сумку с котлетами. Там, конечно, была и другая еда, но больше всего там было котлет, тетя Женя полдня специально их жарила, держа демонстративно, на видном месте, разобранную, свежевымытую,
— Как раздели? Ты сам разделся?
— Ну, ясное дело. Окружили с ножами, говорят: «Сымай!» Я и «сымаю». Хотели зарезать, а потом решили, и так замерзну. И хочешь верь, не хочешь не верь, даже и не чихнул после этого. Здоровый был, как бугай, не то что сейчас. Воз груженый поднимал плечом. Подниму, держу, только поплевываю, а кучер колесо меняет. Торопится. Я ему говорю: не спеши, не спеши, делай по правилам… Ну вот, пришел я тогда домой, выпил двести грамм, ноги водкой натер и заснул как убитый и встал как ни в чем не бывало — опять казак казаком… Такая история.
— А тетю Женю… — вдруг сказал он тогда с каким-то, как мне показалось, усилием, — тетю Женю я крепко любил и жалел. Она была у меня что надо, все завидовали. Да, любил и жалел… Ну, это уже другой разговор. Не горбись!..