— Не будет у нас уже такой классной руководительницы… Никогда… Кого б ни назначили…
И тут только мы поняли, что наша Галина Сидоровна больше не наша, что мы расстаемся с ней навеки.
И мы понурили голову, и наступила мертвая гнетущая тишина. И я вдруг почувствовал, прямо физически почувствовал, как щемит не только мое собственное сердце, а сердца всех нас — и Павлуши, и Гребенючки, и Степы Карафольки, и Коли Кагарлицкого, и Васи Деркача, и Антончика Мациевского… Будто сердца наши были соединены между собой тоненькими невидимыми проволочками и по этим проволочкам сразу пустили ток — щемящий ток печали.
— Знаете, — тихо сказал Павлуша, — нужно с ней попрощаться. И так, чтобы она запомнила это на всю жизнь.
— Правильно, — сказал я.
— Правильно, — поддержала Гребенючка.
— Правильно, — добавил Карафолька.
И все по очереди сказали «Правильно», будто других слов и не было на свете.
— Как-нибудь торжественно надо, знаете, — продолжал Павлуша. — Собраться в нашем классе, принести цветов, подготовить выступления…
— Правильно, — снова сказал я, — и…
Я хотел сказать что-то в дополнение к Павлушиным словам, но никакой мысли, как назло, в голове в этот момент не оказалось. Но я уже сказал «и» и должен был продолжать. И я сказал:
— и… правильно!
Это было смешно, но никто даже не улыбнулся. Такое у всех было настроение.
Для подготовки торжественного прощания с Галиной Сидоровной решили создать специальную комиссию. Начали выбирать и выбрали Степу Карафольку, Колю Кагарлицкого и Гребенючку. Ни Павлушу, который подал саму идею прощания, ни меня в комиссию не выбрали. Они, должно быть, считали, что для такого серьезного дела мы не подходим. Не станешь же спорить и выдвигать свою кандидатуру.
Прощаться решили накануне свадьбы.
Времени для подготовки оставалось почти две недели.
Ну что ж, пусть готовятся…
А мы с Павлушей сели на велосипеды и махнули в Волчий лес.
Хоть это было уже и не так интересно, но мы должны были все-таки прочесть, что там написали эти. «трое неизвестных», эти «Г.П.Г.».
В лесу возле дота было тихо и торжественно. И как-то не хотелось нарушать эту тишину. Невольно мы старались ступать бесшумно.
Павлуша засунул руку в расщелину над амбразурой и вытащил сверток: в прозрачном полиэтиленовом мешочке была завернута какая-то бумага. Павлуша развернул, и я сразу узнал почерк — четкий, с наклоном в левую сторону, каждая буковка отдельно (почерк старшего лейтенанта Пайчадзе).
Мы сели на холодную замшелую каменную глыбу, я обнял Павлушу за плечи, прислонился головой к его голове, и мы начали про себя читать.
Мы уже давно прочитали письмо, но все еще сидели, не двигаясь, и молчали.
И так же, как тогда, на чердаке у бабки Мокрины, когда Павлуша вытащил меня из воды, я вдруг почувствовал неистовую, горячую радость от того, что он рядом, что он мой друг, что мы помирились.
Неужели я мог быть с ним в ссоре! И не разговаривать! И проходить мимо, будто незнакомый!
Чушь какая-то!