— Разве я знаю… — пожал плечами племянник. — Нужно что-то придумать. Как-то выкручиваться.
— А что, если… — задумчиво протянул дед и вдруг решительно повернулся к племяннику: — Ну-ка, снимай сорочку! — Потом крикнул девчушке, которая стояла на пороге: — Оксанка, давай плечики!
— Правильно! — подхватил племянник и начал снимать свою белую нейлоновую сорочку.
Из хаты вышла жена племянника с пластмассовыми плечиками в руках.
— Что это вы… — начала она.
Но племянник перебил ее:
— Постой! Давай сюда! — И, заговорщически приставив ладонь ко рту, он таинственно проговорил, обращаясь ко мне: — Пустим слух, что это была… рубашка! А?
И только тут я догадался, что они надо мной смеются.
Ой ты! Да это ж и вправду была рубашка! Самая обычная нейлоновая рубашка на плечиках, которая сушилась вон на той вишне в конце сада. Выстирали к свадьбе, чтобы чистенькую утром надеть. Ветер качал ее, размахивал рукавами… А я… Ах ты…
Первым начал Антончик. Сперва нерешительно, короткими очередями:
— Хи-хи… Хи-хи… Хи-хи… — Потом, почувствовав поддержку, раскатисто, во весь гогот: — Га-га-ха-ха-ха!
И ребята, те самые ребята, которые еще вчера только рты разевали и лежали в нокауте, как говорится, задрав копыта, те же самые ребята хохотали теперь надо мной, едва по земле не катались. И даже Гребенючка пискляво хихикала. А Павлуша смеялся, глядя на меня с горьким сочувствием, как смотрят на пьяного калеку. И жена племянника (видно, добрая душа) смотрела на меня с жалостью. Они жалели меня.
Они думали, что я страшно огорчен такой конфузней, как говорит дед Саливон.
Да люди добрые! Да ну, ей-богу, я ни капли не жалею!
Да, я рад, рад, что это не призрак, а рубашка. Да это же так прекрасно! Я прямо как заново на свет родился! До лампочки мне теперь и поп Гога, и бабка Мокрина, и вся их церковная братия. Не боюсь я их нисколечко. Потому что снова стою на твердой материалистической почве.
И я смеюсь, хохочу вместе с ними. Но сам чувствую, что слишком громко, слишком уж сильно хохочу. И они мне не верят.
— Ну так расскажи, расскажи, как же вы это учудили? — насмеявшись наконец, спросил дед Саливон.
— Да! — махнул я рукой: не хотелось даже думать про это.
— Ну! Ну…
— Да что там… — не поддавался я.
— Вот ведь ломается! Тогда давай ты! — крикнул он Павлуше и, повернувшись к племяннику и его жене, сказал: — Эти хлопцы всегда что-нибудь такое выкинут, шелегейдики, живот надорвешь. Специалисты! Ну!
Павлуша пожал плечами.
— Ну что? И тебя просить нужно? — скривился дед.
— А я тут ни при чем, — хмыкнул Павлуша.
— Как?! — удивился дед Саливон. — Разве вы не вместе?
— Не-а!.. — сказал Павлуша, покраснев, потом повернулся и пошел прочь.
— Вот так так! Что случилось? Ну и ну! — Дед даже расстроился.
— Да они поссорились! Совсем! Уже не дружат! — выскочил Антончик.
— Э-э… Не годится. Что ж это вы? Такие закадычные друзья! Негооже! — протянул дед Саливон.
Тут уж я покраснел, повернулся и тоже пошел прочь. Только в противоположную от Павлуши сторону. Прямо через кладбище, туда, в поле, где только ветер, подальше от людей.
Ну, теперь все! Конец!
Если раньше, доказав Павлуше своими подвигами, что он, дурень, променял меня, героя, на какое-то чучело в юбке, я мог еще простить ему измену и помириться, то теперь уж нет. Потому что он при всех отрекся от меня.
Всё!
Оборвалась наша дружба, как гнилая веревка.
Всё!
Нет у меня больше друга.
Глава XII
ТОСКА. Я ОТГОНЯЮ ВОСПОМИНАНИЯ. МОИ ВЕРНЫЙ ДРУГ ВОРОНОЙ. СОЛДАТЫ. «ВОСЬМЕРКА»
Прошло несколько дней. Всего три слова, три маленьких словечка — «Прошло несколько дней…». Написал — и не видно их. Будто и не было ничего.
А как же трудно, как долго они тянулись, эти несколько дней! И долго, и тоскливо, и грустно, ну прямо как в тюрьме, в одиночной камере.
И погода, как назло, снова испортилась.
Дождь зарядил с утра до ночи. Нос из хаты не высунешь.
Сядешь у окна, уставишься на покрытый лужами двор и только слушаешь, как беспрерывно журчит в водосточной трубе вода. И так тебе плохо, что и сказать нельзя. Будто весь этот дождь — сплошные твои слезы.
До чего дошло — учебники прошлогодние перечитывать стал!
А тут еще мать сердце надрывает:
— Пошел бы хоть к Павлуше — не скучал бы так.
С этой своей работой, с этими своими общественными обязанностями она все время забывает, что мы поссорились навеки.
А там еще и отец душу выворачивает своей музыкой.
Придет с работы, вынет скрипку да как начнет пиликать жалобное, — кажется, не по струнам, а по жилам твоим смычком водит… Лучше б он уж этой скрипкой по голове меня треснул!
Наверно, впервые в жизни я понял по-настоящему, что это за беспросветная штука — полное одиночество. Когда даже мыслью поделиться не с кем.
И делать ничего не хочется, и читать не хочется, и играть не хочется — ничего не хочется…
Павлуше хорошо — сидит себе, наверное, и малюет какую-нибудь муру…
А чего это я про него думаю?! Пускай хоть на голове стоит — мне-то что! Предатель! Гребенючкин угодник!