Я взяла одну карту. В перчатке держать ее неудобно — скользкая. Но за дело взялась Сью — и стол преобразился: она собирает их, тасует, раскладывает ровно, аккуратно. И золотисто-красная колода сверкает в ее руках, как груда драгоценностей. Конечно, она удивлена тем, что я не умею играть, и сразу же усаживает меня, чтобы обучить. В карточных играх важны лишь удача да простой расчет, но она играет серьезно, рьяно — расправив карты веером, склоняет голову набок, щурится... Когда мне надоедает, она играет одна или ставит карты на ребро, соединяет верхние края и сооружает из них высокую конструкцию — что-то вроде пирамиды, а сверху обязательно кладет короля и королеву.
— Смотрите, — говорит она, когда пирамида готова. — Смотрите сюда, мисс. Видите?
И вынимает карту из основания пирамиды, и, когда постройка рушится, она хохочет.
Хохочет. Для «Терновника» это звук незнакомый, чуждый, все равно что смеяться в церкви или в тюрьме. А еще она поет. Однажды заговорили о танцах. Она вскакивает, подбирает юбку, чтобы показать мне движение. Потом и меня поднимает, и вертит, и кружит, и, когда она прижимается ко мне, я слышу, как стучит ее сердце — словно она передает его мне и оно становится моим.
В конце концов я разрешаю ей подправить расколовшийся зуб серебряным наперстком.
— Дайте-ка посмотрю, — говорит она. Она видела, как я терла щеку. — Подойдите к свету.
Я встаю у окна, закидываю назад голову. Рука у нее теплая, дыхание — от нее чуть пахнет пивом — тоже теплое. Она ощупывает десну.
— Да уж, он острее... — Она убирает руку.
— Чем змеиный, Сью?
— Чем иголка, хотела я сказать, мисс. — Она озирается.— А разве у змей бывают зубы, мисс?
— Думаю, да, раз они кусаются.
— Верно, — говорит она рассеянно. — А я думала, они беззубые...
Она уходит в спальню. В открытую дверь я вижу постель и под ней, задвинутый поглубже, ночной горшок. Сколько раз она предупреждала меня, как легко фарфор бьется, если, вставая утром, наступишь не туда, да можно и охрометь. Точно так же серьезно просила не наступать босыми ногами на волосы (потому что волосы — как черви, говорила она, могут впиться в босую ногу, и тогда заболеешь) и еще говорила о том, что нельзя мазать ресницы нечистым касторовым маслом и что не следует безрассудно — если за вами кто-то гонится или надо спрятаться — лезть вверх по печной трубе. Сейчас же, рассматривая разные предметы на моем туалетном столике, она ничего не говорит. Я жду, потом окликаю ее.
— А знаете вы кого-нибудь, кого покусала змея, Сью? — спрашиваю я.
— Кусала змея, мисс? — Она появляется в дверях, но все еще хмурится. — В Лондоне? Вы хотите сказать, в зоопарке?
— Ну да, может, в зоопарке.
— Не могу сказать, не знаю.
— Странно. Мне казалось, вы знаете, должны знать.
Я улыбаюсь, Сью — нет. Она протягивает мне ладонь, на ладони наперсток. Я догадываюсь, что она собирается делать, и, верно, взгляд мой страшен.
— Больно не будет, — говорит она, видя мое испуганное лицо.
— Правда?
— Да, мисс. Если что, крикните, и я тогда перестану.
Мне не больно, я не кричу. Но странные чувства: скрежет металла, крепкая хватка ее пальцев, тепло ее дыхания. Когда она изучает подпиленный зуб, я могу смотреть только в ее глаза: на одном из них темная, почти черная крапинка. Я вижу ее щеку — гладкую, ее ухо — маленькое и аккуратное, в мочке — дырочка, чтобы носить серьги и кольца.
«Проткнули? Как?» — спросила я ее как-то раз и потянулась пощупать крохотные ямочки.
«Ну как, мисс, иголкой, — ответила она, — и еще, конечно, нужен кусочек льда».
Наперсток трет. Она улыбается.
— Моя тетушка так делает малышам, — говорит она. — И мне тоже делала. Ну вот, почти готово! Ха! — Она ощупывает зуб. Потом снова точит. — С малышами труднее, конечно. Если наперсток соскочит — все, с концами. На моей памяти несколько так пропало.
Я не знаю, что она имеет в виду — детей или наперстки. Пальцы ее и мои губы намокли. Я глотаю слюну. Какая огромная, оказывается, у нее рука! Я думаю о черном налете на серебре, и мне кажется, что он растворился и я ощущаю его вкус. Если она слишком долго будет точить, я не выдержу, но наперсток движется медленнее, потом останавливается. Она снова пробует зуб пальцем.
Меня покачивает. Она так долго, так крепко держала меня, что, когда отпускает, меня словно обдает холодом. Я ощупываю языком подпиленный зуб. Вытираю губы. Замечаю, что на ее руке, у самых костяшек, пропечатались следы моих зубов. А наперсток блестит — вовсе он не почернел. А привкус — это был, верно, привкус ее кожи, вот и все.
Может ли госпожа почувствовать вкус пальцев служанки? Если верить дядиным книгам, то может. И от этой мысли меня бросает в жар.
И когда я стою так, вспоминаю и заливаюсь краской стыда, в комнату мою входит девушка с письмом от Ричарда. Я и забыла, что жду от него письма. Я и думать забыла про наш план, про наш побег, про нашу женитьбу и про ворота психиатрической лечебницы. И о нем тоже забыла. Однако я должна о нем подумать. Я беру письмо и дрожащей рукой ломаю печать.