Ты говоришь, что наши тексты вернее, чем греческие. Если так, то почему Августин советует обращаться к греческим книгам всякий раз, когда есть сомнение в латинских? Или ты охотнее примкнешь к Иерониму, который, как ты говоришь, пишет, что еще в его время греческие тексты были вернее, чем еврейские, а латинские — вернее греческих? Все остальные доводы, которые ты приводишь, кажутся мне весьма пустыми. Прочитав же это, я, признаюсь, был немало потрясен, потому что Иероним никогда не был для меня неуважаемым автором; в этом деле он заслуживает весьма большого уважения; если он думал, что греческие книги более правильны, чем еврейские, а латинские лучше греческих, то, может быть, другие люди и нашли бы здесь какую-нибудь лазейку, мне же, однако, от этого не убежать. Впрочем, я и впрямь стал удивляться, неужели Иероним так думал? Ведь я знал, что он не мог сказать ничего более противоречащего его же собственному утверждению. Мне не попадалось место, где он это говорит, потому что, казалось, он никогда и не мог этого сказать. Думая об этом все упорнее, я словно в тумане стал припоминать, что когда-то я читал об этом в своде папских декретов. Хватаю книгу, надеясь поймать тебя на ошибке; я был почти уверен, что ты взял это оттуда, и надеялся, что ты неправильно понял. Когда же я нашел это место, то просто упал духом и почти потерял надежду: я увидел, что объяснение этого места в точности совпало с тем, что ты написал. И хотя — кем бы ни был человек, который издал этот комментарий, — я не настолько боялся его учености, чтобы не думать, что и он может ошибиться в Иерониме, я, однако, испугался своей уверенности в том, что этот священный том декретов, который приписывает всему миру совершенно нерушимые законы, составляется с такой тщательностью, что в нем вообще не должно быть ничего непонятного. Впрочем, обдумывая мысль Иеронима, я отвлекся. Иероним, после того как он обсудил недостатки в греческих рукописях, решил очистить Ветхий завет и восстановить истину в соответствии с еврейским текстом, а грязь в латинском тексте Нового завета вычистить в соответствии с греческими источниками; но я хорошо знал, что он не мог быть таким глупцом, чтобы думать, будто греческие рукописи вернее, чем еврейские, а латинские — вернее, чем греческие. Можно ли было сказать или вообразить что-нибудь более противоположное его мнению? Когда я об этом думал, мой дух стал склоняться к сомнению в тщательности толкования, а не в мудрости Иеронима. Поэтому я вернулся к этому месту. Оно в конце того Послания, которое начинается словами «Моего желания»[26]. Боже милостивый! Я увидел, какую позорную ошибку допустил автор объяснения! Ведь у Иеронима здесь сказано следующее: «Иное дело, если они доказали, что свидетельства, взятые у апостолов, противоречивы, и латинские тексты в лучшем состоянии, чем греческие, а греческие — в лучшем, чем еврейские». Ведь ответив на возражения, которые, как он полагал, представят ему завистники, он, наконец, показал, что они не заслуживают ответа, если они так поразительно глупы, что верят, будто бы греческие тексты правильнее, чем еврейские, а латинские — правильнее, чем греческие. Не понимая того, как он это говорит, автор толкования отбрасывает несколько слов, от которых зависит смысл, и, приводя остальное, приписывает Иерониму как раз то, что сам Иероним считал весьма глупым. Поди теперь верь этим «Суммуляриям», которым теперь так верят, что считают почти ненужными тех авторов, обирая которых и раздувают они свои «Суммы»!
Разрушив цитадель его перевода и объяснения, бодро приступаешь к расхищению меньших крепостей.