В мае 1934 голландский пароход «Волендам» пересекал Атлантический океан с востока на запад. Первый класс был почти пуст: в порту отправления, Роттердаме, село человек двенадцать, на следующих двух стоянках, в Булони и Саутгемптоне, прибавилось всего по четыре пассажира на каждой — сказывалась экономическая депрессия, мало кто мог позволить себе путешествие в Америку, да еще с превосходным сервисом. Зато каюты третьего класса были заполнены почти сплошь: там ехали эмигранты, самая распространенная после прихода Гитлера к власти категория европейских пассажиров трансатлантических линий. Томас Манн с женой были в числе тех четырех, что сели в Булони. На третий день пути, когда южный берег Англии давно растворился в дожде и тумане, на черной доске, висевшей на площадке трапа, над дверью в столовую, появилось объявление: пассажиров приглашали явиться к обозначенным в билетах спасательным шлюпкам, чтобы получить инструкции на случай крайности. «Я не видел, — рассказывает наш герой, — выполнили ли другие это распоряжение; что касается нас, то мы после бульона, разносимого... стюардами в белых куртках, отправились к указанному месту, так как «крайность» весьма интересует меня среди этого все затушевывающего комфорта, цель которого — заставить забыть о серьезности положения».
Вот какие — опять со слов нашего героя — получены были инструкции, и вот какой ход мыслей они у него вызвали: «Старший стюард, ...приветливый голландец... с горбатым, оседланным золотыми очками носом... — в красиво обшитом галунами сюртуке, ...повел нас к месту предполагаемой «крайности», на открытую палубу для прогулок, и на своем забавно-приятном, гортанном и в то же время жестковатом немецком говорке, характерном для нидерландцев, спокойно, как бы вскользь, объяснил нам, как производится посадка в шлюпки; нет ничего проще и безопаснее: шлюпка... спускается в случае сильного волнения с верхней палубы, повисает вот здесь, у релинга, мы садимся, затем она оказывается на воде, — «ну а потом, — так он говорит, — я доставляю вас домой».
Домой? Странная формулировка! Это звучит так, словно мы на волнах скажем ему свой адрес, а затем он в спасательной шлюпке отвезет нас по этому адресу. «Домой» — а что это слово, в сущности, означает? Должно ли оно означать Кюснахт близ Цюриха в Швейцарии, где я поселился год тому назад и где чувствую себя скорее в гостях, чем дома, — почему и не могу пока еще считать это место надлежащей целью для спасательной лодки? Или же, если удалиться несколько в прошлое, оно обозначает мой дом в мюнхенском Герцогспарке, на берегу Изара, где я рассчитывал окончить свои дни и который тоже оказался лишь временным пристанищем? Домой — вероятно, для этого нужно вернуться к самому дальнему — в край моего детства, в любекский отчий дом, по сей день стоящий на своем месте — и все же исчезнувший в глубине прошлого. Странный у нас командир шлюпки и спасатель со своими очками, золотыми нашивками на рукавах и своим неопределенным «Домой»!»
Это была первая поездка Томаса Манна в Соединенные Штаты.
В сентябре 1947 года голландский пароход «Ватердам», заканчивая рейс из Европы в Нью-Йорк, пришвартовался к причалу в устье Гудзона «Are you the Thomas Mann? Welcome home!»57 — сказал чиновник, проверявший паспорта пассажиров. Приветливые эти слова напомнили нашему герою тот, довоенных еще времен, юмористический инструктаж на шлюпочной палубе, и мысли его, направившиеся опять по тому же руслу, занявшиеся снова вопросом о «доме», не увенчались и теперь сколько-нибудь определенным ответом на этот вопрос, «Ну да — home58, — сообщает он о встрече в нью-йоркском порту Герману Гессе. — Так можно сказать. Что такое, собственно, «home», я давно уже толком не знаю, да и не знал, в сущности, никогда».
Это было в день возвращения в Америку из первой, после перерыва в восемь лет, поездки в Европу. Единство и цельность жизни, о которой мы повествуем, проявились и в том, что в 1947 году, когда «дом» в прямом и конкретном смысле слова уже имелся — на калифорнийском берегу Тихого океана, красивый, вместительный, с удобнейшей из всех, какими когда-либо располагал этот уже семидесятидвухлетний писатель и подданный Соединенных Штатов, рабочей комнатой, слово «домой» не вызвало у него вещественных ассоциаций, а так же, как в 1934 году, при самом тревожном материально-правовом положении, вернуло его к обычным размышлениям о собственных духовных корнях. Броская и шумная новизна Нового Света не заслонила для него старых проблем и в самом начале знакомства с Америкой, в годы, как он с горечью сказал о них потом, «расцвета его демократического оптимизма», в годы надежд на «новый курс» Рузвельта, а с углублением этого знакомства в ходе второй мировой войны и особенно после нее американский опыт только утвердил его в чувстве трагического конца буржуазной эпохи.