Дальнейшая судьба «философа» Альфреда Боймлера — достаточно выразительный пример проницательности нашего героя, его чуткости к политическому заряду как будто отвлеченных идей. Возражая Шмелеву, акцентируя трудность выбора достойной позиции в современном мире, он невзначай обронил замечание, оказавшееся не менее пророческим, чем превентивная, так сказать, отповедь Боймлеру. «Те, кому это (то есть быть сегодня порядочным человеком. —
Что касается высказывания двадцатых годов о дозволенной музыканту наивности, то по его поводу мы, уже прочитавшие роман сороковых годов о композиторе Леверкюне, роман, где речь идет как раз о ее недозволенности в наше время и для музыканта, для искусства вообще, можем только вслед за Томасом Манном повторить его любимое изречение: «Познавая себя, никто не остается полностью тем, кем он был». Что же касается композитора Рихарда Штрауса, то тут уж самой жизни угодно было и продемонстрировать на избранном нашим героем примере, куда приводит художника-бюргера неспособность к «одновременному взгляду на новое», и представить автору «Парижского отчета» отчет об этой демонстрации из родных и надежных уст.
В мае 1945 года, в первые дни после капитуляции фашистской Германии, Клаус Манн, тогда американский военный корреспондент, оказался в самом знакомом ему углу родины, где не был двенадцать лет, — в Баварии. Это Клаус узнал о судьбе дома на Пошингерштрассе, побеседовав среди его развалин с некой поселившейся на случайно уцелевшем балконе девицей, у которой, по-видимому, сохранились приятные воспоминания о часах, проведенных ею в бывшем кабинете Томаса Манна с одним из клиентов «кладезя жизни». В том же письме отцу, где сын сообщал ему об этой беседе, о посещении концлагеря Дахау, об интервью, которое дал в Аугсбурге западным репортерам уже взятый под стражу Геринг, — в том же письме содержался рассказ еще об одном «поразительно забавном разговоре», состоявшемся в мае 1945 года на немецкой земле. Клаус Манн, выдавая себя за американца, проинтервьюировал на вилле в Гармише ее уже восьмидесятилетнего тогда хозяина, автора «Саломеи» и «Кавалера роз». Рихард Штраус жил все эти годы в Германии и получал «довольно-таки большие», как он сам заявил, доходы от постановок его опер в немецких театрах. «Приятно-звонким голосом поведал он нам, — цитируем письмо, — что и ему нацистская диктатура была кое в чем в тягость. Совсем недавно, например, случился этот досадный инцидент с оставшимися без крова из-за бомбежки — этих людей хотели поселить в его, маэстро, доме. У него от ярости вздувались жилы на лбу, стоило ему об этом подумать». Когда Клаус осведомился, исчерпываются ли этим его претензии к Гитлеру, оказалось, что композитор испытывал при нацизме и другие неудобства: его опере «Любовь Данаи» не было оказано должного внимания, с оперой «Молчальница» у него были трудности из-за либретто Стефана Цвейга, а его снохе ввиду ее неарийского происхождения не разрешали охотиться и порой даже ездить верхом... «Стыд и такт, — писал Клаус Манн отцу, — ему несвойственны. Артист такой чувствительности, и при этом последний тупица в вопросах убеждений, совести! Талант такой самобытности и силы, почти гений — и не знает, к чему обязывает его дарование!»
Пророчества, спору нет, предмет любопытный. Но мы остановились на них не ради занимательности и не для того, чтобы завершить главу поверхностно-назидательным противопоставлением нашего совестливого героя бессовестному Рихарду Штраусу, а для того, чтобы читатель почувствовал, сколь давно — уже в середине двадцатых годов — открылась Томасу Манну
Лавры и терния