Понедельник был тихий, ясный; за ночь мороз подсушил грязь улиц, — городок стоял под зеленоватым куполом неба празднично чистенький — точно жених.
Гулко и мерно бухали бондари, набивая обручи, за рекой пыхтела пароотводная трубка сухобаевского завода, где-то торопливо и озабоченно лаяла собака, как бы отвечая заданный урок.
Но уже с утра по улицам города поплёлся, как увечный нищий, слух о порче телеграфа.
Как всегда, в девять часов к почтовой конторе подкатилась монастырская бричка с дородной и ласковой матерью Леокадией и смешливой, краснощёкой послушницей Павлой на козлах; у закрытых дверей конторы стоял седоусый Капендюхин, с трубкой в зубах и грозно сдвинутыми бровями. Покряхтывая, мать Леокадия вылезла из брички и остановилась у крыльца, удивлённая необычным выражением давно и хорошо знакомого ей добродушного лица.
— Здравствуй, Нифонт! Бог милости прислал!
— Благодарствуйте, — ответил городовой таким тоном, как будто говорил: «Ну, нет, меня не обманешь!»
И, надув щёки, взглянул в небо.
— Ну-ка, открой дверь-то! — попросила монахиня.
Капендюхин посмотрел на неё сверху вниз и спросил:
— А зачем?
— Как это — зачем? — обиженно сказала монахиня. — Ведь я же за почтой приехала и две депеши у меня…
— Почты никакой не буде!
Старушка взволновалась.
— О, господи, спаси и помилуй, — что ты? — И вчера не было! Неужто грех какой-нибудь в дороге?
Капендюхин внушительно поднял руку и остановил её:
— Вы, мать Левкадия, слухов не пускайте! Вам уже казано — почты вовсе не будет, и — всё тут!
— А депеши? — робея и немножко сердясь, спросила старуха, девятый год, без помехи, исполнявшая на почте монастырские дела.
— Телеграфа нет.
— Нет?
Капендюхин наслаждался знанием тайны, и от полноты удовольствия его усатое лицо смешно надулось. Он долго мучил любопытство монахини, возбуждая в ней тревогу, и, наконец, как-то вдруг вдохновенно объяснил:
— Спортился главный телеграф у Петербурге. Комета, знаете, ходит там, так вот та комета задела башню, откуда все проволоки, — да вы же знаете телеграф, что мне говорить, вы же разумная женщина!
Мать Леокадия растерянно и недоверчиво посмотрела на него снизу вверх и — рассердилась уже до слёз.
— Я, батюшка мой, не женщина, а монахиня, да-а, — а смеяться надо мною — грех тебе!
Сконфузив городового, она уехала, а через несколько минут о событии уже знали на базаре, праздное любопытство было возбуждено, и торговцы, один за другим, пошли смотреть на почту. Они останавливались посреди улицы, задрав головы рассматривали уставленные цветами окна квартиры почтмейстера и до того надоели Капендюхину расспросами о событии, что он рассердился, изругался, вынул записную книжку и, несколько раз облизав карандаш, написал в ней:
«Его благородыю ваше благор пришёл народ лезет меня осаживает и пускает слухи. Не могу справится тишину порядок нарушають Капендюхи».
Потом он неожиданно схватил за шиворот сына бондаря Селезнева, озорника Гришку, и, делая вид, будто дерёт его за уши, шепнул мальчику:
— Беги у полицию, на, отдай помощнику записку — пятак дам, живо!
Сметливый Гришка вырвался и исчез, как пуля, сопровождаемый хохотом и гагайканьем обывателей.
Но скоро они принуждены были задуматься: из-за угла улицы появился полицейский надзиратель Хипа Вопияльский, а его сопровождало двое солдат с ружьями на плечах и два стражника верхами.
Весь город знал скромного и робкого Архипа с детства, все помнили его псаломщиком у Николая Чудотворца, называли его Хипой и в своё время много смеялись шутке преосвященного Агафангела, изменившего фамилию его отца, милейшего дьячка Василия Никитича Коренева, в смешное прозвище Вопияльского, потому что Коренев в каком-то прошении, поданном владыке, несколько раз употребил слово «вопию».
И вот этот застенчивый, неспособный человек шагает с обнажённой шашкой в руке и кричит издали устрашающим голосом:
— Ра-азойдись, эй!
Даже сам Капендюхин был, видимо, поражён странным зрелищем, подтянулся и, пряча трубку в карман, заворчал:
— Эге! То-то же!
Ошарашенные обыватели полезли вон из улицы, стражники, покачиваясь на старых костлявых лошадях, молча сопровождали их, кое-кто бросился бежать, люди посолиднее рассуждали:
— Это против кого же они?
— Н-да, пугают!..
— Что такое, братцы мои, а?
Ничего не понимая — шутили, надеясь скрыть за шутками невольную тревогу, боясь показаться друг другу глупыми или испуганными. Но некоторые уже соображали вслух:
— Позвольте — это как же? Вот я, примерно, письмо послал, требованьице на товаришко, куда же оно денется?
— А мне бы, не сегодня — завтра, деньжат надобно получить из губернии…
Уже давно с болот встали густые тучи и окутали город сырым пологом. Казалось, что дома присели к земле и глазами окон смотрят на хозяев своих не то удивлённо, не то с насмешкой, тусклой и обидной. Кое-где раздавались глухие удары бондарей:
— Тум-тум-тум! тум-тум!
Короткий день осени старчески сморщился, улицы наполнились скучной мглой, и в ней незаметно, как плесень, росли тёмные, вязкие слухи, пугливые думы.
— У казначейства, слышь, тоже солдаты поставлены…
— Ну?
— Памфил-сапожник сказал…