Чтение стало для него необходимостью: он чувствовал себя так, как будто долго шёл по открытому месту и со всех сторон на него смотрело множество беспокойных, недружелюбных глаз — все они требовали чего-то, а он хотел скрыться от них и не знал куда; но вот нашёлся уютный угол, откуда не видать этой бесполезно раздражающей жизни, — угол, где можно жить, не замечая, как нудно, однообразно проходят часы. Читал он медленно, не однажды перечитывая те строки, которые особенно нравились ему, и каждый раз, когда книга подходила к концу, он беспокойно щупал пальцами таявшие с каждым часом непрочитанные страницы.
Стал ещё большим домоседом, а когда в дом собирались певчие Посулова и многократно начинали петь: «Хвалите имя господне…» — Кожемякин морщился: «Скоро ли это кончится!»
Он прочитал книги Костомарова, Историю пугачёвского бунта, Капитанскую дочку, Годунова, а стихи — не стал читать.
— Это — детское, это мне не нужно, а ты давай-ка ещё исторического, — сказал он Посулову.
— Историческое — всё уж!
Кожемякин почти испугался и, не веря, спросил:
— Как — всё?
— У меня больше нет.
— Надо, брат, достать. Поедешь в Воргород за товаром, я тебе дам денег, ты и купи, которые посолидней. Спроси там кого-нибудь — какие лучше…
И, уже не имея сил отказаться от привычного занятия, он начал снова перечитывать знакомые книги, удивляясь развившейся страсти и соображая:
«Вот оно как! Осуждал я, бывало, людей, которые в карты играют, и вообще всякий задор осуждал, а — вот!»
Вскоре погиб Никон Маклаков: ночью, пьяный, он полез за чем-то на пожарную каланчу, а когда стали гнать его, начал драться и, свалившись с лестницы, разбил себе голову.
Эта смерть не поразила Кожемякина, он знал, что с Никоном должно было случиться что-нибудь необычное; он как будто даже доволен был — вот, наконец, случилось, — нет человека, не надо думать о нём. Но похороны выбили его из колеи.
Хоронили Никона как-то особенно многолюдно и тихо: за гробом шли и слободские бедные люди, и голодное городское мещанство, и Сухобаев в чёрном сюртуке, шла уточкой Марья, низко на лоб опустив платок, угрюмая и сухая, переваливался с ноги на ногу задыхавшийся синий Смагин и ещё много именитых горожан.
Сухобаев говорил Кожемякину, покачивая гладкой головой:
— Не первый это случай, что вот человек, одарённый от бога талантами и в душе честный-с, оказывается ни к чему не способен и даже, извините, не о покойнике будь сказано, — бесчестно живёт! Что такое? Загадка-с!
Тёплая пыль лезла в нос и горло, скучные, пугающие мысли просачивались в душу, — Кожемякин смотрел в землю и бормотал:
— Ничего мы не знаем.
Между плеч людей он видел гроб и в нём жёлтый нос Никона; сбоку, вздыхая и крестясь, шагала Ревякина; Сухобаев поглядывал на неё, вполголоса говоря:
— Вполне загадочна жизнь некоторых людей…
Когда гроб зарыли, Семён Маклаков, виновато кланяясь, стал приглашать на поминки, глаза его бегали из стороны в сторону, он бил себя картузом по бедру и внушал Кожемякину:
— Вы — приятели были, — блинков откушать надо…
Толкались нищие, просовывая грязные ладони, сложенные лодочками, пальцы их шевелились, как толстые черви, гнусавые голоса оглушали, влипая в уши. Кожемякин полусонно совал им копейки и думал:
«Все — нищие на земле, все…»
Он не пошёл на поминки, но, придя домой, покаялся в этом, — было нестерпимо тошно на душе, и знакомые, прочитанные книги не могли отогнать этой угнетающей тоски. Кое-как промаявшись до вечера, он пошёл к Сухобаеву, застал его в палисаднике за чтением евангелия, и — сразу же началась одна из тех забытых бесед, которые тревожили душу, будя в ней неразрешимые вопросы.
— Вот, — говорил чистенький человек, тыкая пальцем в крупные слова, — извольте-с видеть, как сказано строго.
И отчётливо, угрожающе прочитал, подняв палец:
— «Иже аще не приимет царствия божия яко отроча, — не имать внити в не».
Закрыл книгу, хлопнув ею громко, и продолжал:
— Это я всё с Посуловым спорю: он тут — заговор против жестокости тихонько проповедует и говорит, что евангелие — на всю жизнь закон. Конечно-с…
Сухобаев оглянулся, понизил голос:
— Однако — и в евангелии весьма жестокие строгости показаны — геенна огненная и прочее-с, довольно обильно! Ну, а первое-с, Матвей Савельич, как принять жизнь «яко отроча» [19]? Ведь всякое дело вызывает сопротивление, а уж если сопротивление, — где же — «отроча»? Или ты обижай, или тебя замордуют!
Он вскочил на ноги, прошёлся мимо гостя и снова сел, говоря:
— Знаете-с, как начнёшь думать обо всём хоть немножко — сейчас выдвигаются везде углы, иглы, и — решительно ничего нельзя делать. И, может быть-с, самое разумное закрыть глаза, а закрыв их, так и валять по своим намерениям без стеснения, уж там после будьте любезны разберите — почему не «отроча» и прочее, — да-с! А ежели иначе, то — грязь, дикость и больше ничего. А ведь сказано: «Всяко убо древо не творяще плода посекается и во огнь вметается» — опять геенна!
— Я думал, — тихо и удивлённо сказал Кожемякин, — что вас такие мысли не касаются.
Сухобаев махнул рукой.