Все поглядели туда, на серую согнутую спину и круглую голову, осеянную дождём.
— Н-да! — промолвил Михайло. — Вот и не нашей веры, а — чувствует…
Иван задумчиво сказал:
— Хорош человек был солдат. Строг, а хорош!
Помолчали, поёжились, отряхая мокрые бороды, потом Михайло спросил:
— Теперь кто приказчиком будет?
Матвей не ответил. Тогда Иван, тяжело вздохнув, безразличным голосом молвил:
— Нам — всё едино, хоша бы кто…
И все поочередно высказались, не глядя на хозяина и друг на друга:
— Дело знал бы…
— Нам — хоть татарин, хоть чуваш-мордвин…
— Наше дело — работай…
Кожемякин, чувствуя за притворным равнодушием слов неумело скрытые надежды и назревающую обиду, думал:
«Трудно будет Шакиру, — труднее, пожалуй, чем мне…»
Домой он шёл рядом с татарином, а рабочие шагали сзади. Порою кто-нибудь громко фыркал, сдувая капли дождя с бороды и усов…
С этого дня Кожемякин зажил так, как будто поехал на розвальнях по зимней, гладко укатанной дороге. Далёкий, однообразный путь бесцелен и наводит равнодушную дремоту, убаюкивая мысли, усыпляя редкие, мимолётные тревоги. Иногда встряхнёт на ухабе, подкинет на раскате, — вздрогнет человек, лениво поднимет голову и, сонно осмотрев привычный путь, давно знакомые места, снова надолго задремлет.
В душе, как в земле, покрытой снегом, глубоко лежат семена недодуманных мыслей и чувств, не успевших расцвесть. Сквозь толщу ленивого равнодушия и печального недоверия к силам своим в тайные глубины души незаметно проникают новые зёрна впечатлений бытия, скопляются там, тяготят сердце и чаще всего умирают вместе с человеком, не дождавшись света и тепла, необходимого для роста жизни и вне и внутри души.
Часть вторая
С неделю сеял мелкий спорый дождь, шуршал по крыше, сёк деревья, вздыхал и плакал, переставал на час-два и — снова сыпался мелкой пылью.
Город взмок, распух и словно таял, всюду лениво текли ручьи, захлебнувшаяся земля не могла более поглощать влагу и, вся в заплатах луж, в серых нарывах пузырей, стала подобна грязному телу старухи нищей.
Солнце точно погасло, свет его расплылся по земле серой, жидкой мутью, и трудно было понять, какой час дня проходит над пустыми улицами города, молча утопавшими в грязи. Но порою — час и два — в синевато-сером небе жалобно блестело холодное бесформенное пятно, — старухи называли его «солнышком покойничков».
Матвей Кожемякин сидел у окна, скучно глядя, как в саду дождь сбивает с деревьев последние листья; падая, они судорожно прыгают на холодной чешуе ручья.
Вошёл Шакир и сказал, оскалив зубы:
— Барыня с мальчикой кухням сыдит, мокрый оба вся.
— Кто такая? — удивлённо спросил Матвей.
— Не знай. Три день квартирам искал — нет его!
— Где тут квартиры!
Шакир передвинул тюбетейку со лба на затылок, потрогал пальцем концы усов и предложил:
— Давай ей чердак, пустой он, куда его? Мальчика бульно весёлый!
— Ну, что ж, давай, — не думая, согласился хозяин. — Годится ли для жилья-то?
— Сам увидит!..
— Никогда на нём не жили.
— Возьмём руб! — сказал татарин и, подмигнув, ушёл.
Мысли Матвея, маленькие, полуживые и робкие, всегда сопровождались какими-то тенями: являлась мысль и влекла за собою нечто, лениво отрицавшее её. Он привык к этому и никогда не знал, на чём остановится в медленном ходе дум, словно чужих ему, скользивших над поверхностью чего-то плотного и неподвижного, что молча отрицало всю его жизнь. Он слышал, как над его головою топали, возились, и соображал:
«Постоялка, — словно болезнь, неожиданно. Коли молодая — сплетни, конечно, пойдут. Мальчонка кричать будет, камнями лукаться и стёкла побьёт… К чему это?»
Снова явился Шакир, весело сказав:
— Сдал за руб!
— Только скажи — тихо жили бы, хозяин, мол, шуму не любит…
— Они — смирны! — уверенно воскликнул татарин и тихонько усмехнулся, а Кожемякин подумал:
«Чего он веселится?»
На другой день, за утренним чаем, Наталья, улыбаясь, сказала:
— Ой, Матвей Савельич, и чудна стоялка-то, уж вот чудна!
Шакир, вскинув голову, дробно засмеялся, его лицо покрылось добрыми мелкими морщинками, он наклонился к хозяину и, играя пальцами перед своим носом, выговорил, захлёбываясь смехом:
— Зубу щёткам чистил!
— Ну-у? — изумлённо и не веря протянул Матвей.
— А ей-богу! — торопливо воскликнула Наталья. — С мелом, — мел у неё в баночке!
— Болят зубы-то, может? — заинтересовался хозяин.
— Не-е, не жалилась…
И, улыбаясь во всю ширину откормленного, плутоватого лица, Наталья скороговоркой продолжала:
— Видать — дальняя она и обычая особого, великатная такая, всё — пожалуйста, да всё на вы! Принесла я воды ведро — благодарит — благодарю-де вас, я-де сама бы изъяла, не беспокойтесь вдругорядь, пожалуйста!
— Красивая? — задумчиво осведомился Кожемякин.
— Ничего будто. Плечики-те кругленькие, да и грудь ровно бы у девушки. Из лица сурьёзная, а усмешка — приятная, ласковенькая.
— Молодая, значит…
— По сыночку судя — годов двадцати пяти, а может, и осьми. Откуда бы такая?
Вздохнув, Наталья добавила:
— Жалостная. А именья всего-на-все — две корзинки да сундучок кожаный, с медными бляшками.