— Н-ну? Подтасовал?
— А у него, лешего, хлюст козырей: туз, король, валет.
— Подтасовал!
— Стало быть — у меня двадцать девять с половиной, в у него тридцать один…
В другом месте кричали:
— Василь Петров, ты давеча за что Мишку порол?
— Хвост кошке насмолил сапожным варом, бесёныш!
Хохочут.
В праздничные вечера в домах и в палисадниках шипели самовары, и, тесно окружая столы, нарядно одетые семьи солидных людей пили чай со свежим вареньем, с молодым мёдом. Весело побрякивали оловянные ложки, пели птицы на косяках окон, шумел неторопливый говор, плавал запах горящих углей, жирных пирогов, помады, лампадного масла и дёгтя, а в сетях бузины и акации мелькали, любопытно поглядывая на улицу, бойкие глаза девиц.
— Иду я вчера от всенощной, — медленно течёт праздничная речь, — а на площади лежит пожарный этот, в самой-то грязи…
— То-то не пел он вчера!
— Лежит это он растёрзанный, срамотный весь, — Лизавета, отойди-ка в сторонку…
А отцы семейств ведут разговоры солидные:
— Как прекратили откупа, куда больше стал мужик пить.
Старый красавец Базунов, сидя на лавке у ворот, плавною искусною речью говорит о новых временах:
— Понаделали денег неведомо сколь, и стали оттого деньги дёшевы! Бывало-то, фунт мяса — полушка шёл, а теперь, на-ко, выложи алтын серебра!
Базунов славен в городе, как знаток старины, и знаменит своим умением строить речь во всех ладах: под сказку, по-житийному и под стих.
Говорят о божественном, ругают потихоньку чиновников, рассказывают друг другу дневные и ночные сны.
— Лёг я вчерась после обеда вздремнуть, и — навалился на меня дедушка…
— А я, сударь мой, сёдни ночью такое видел, что не знаю, чему и приписать: иду будто мимо храма какого-то белого и хотел снять шапку, да вместе с ней и сними голову с плеч! Стою это, держу голову в руках и не знаю — чего делать мне?
По дороге храбро прыгают лощёные галки, не боясь человечьих голосов, влетают на заборы и кричат о чём-то. Далеко в поле бьёт коростель, в слободе играют на гармонике, где-то плачет ребёнок, идёт пьяный слесарь Коптев, шаркая плечом о заборы, горестно всхлипывает и бормочет:
— Ну, вино-оват! Нате, винова-ат я! Нате, бейте, — потрудитесь!
На западе красно горит окуровское солнце, лишённое лучей.
Медленно проходя мимо этой мирной жизни, молодой Кожемякин ощущал зависть к её тихому течению, ему хотелось подойти к людям, сидеть за столом с ними и слушать обстоятельные речи, — речи, в которых всегда так много отмечалось подробностей, что трудно было поймать их общий смысл.
Но как-то раз, когда он задумчиво шагал мимо палисадника Маклаковых, к решётке прильнуло девичье лицо с чёрными глазами, и прямо в ухо прожужжали два слова:
— Мачехин муж — у-у!
Он вздрогнул, — девица показала ему язык и исчезла. В другой раз кто-то весело крикнул из окна:
— Припадочный идёт!
«Это почему же? — удивился Матвей и, добросовестно подумав, вспомнил свой обморок. — Всё знают!»
Он не обижался, но, удивляясь недружелюбному отношению, невольно задумывался.
Однажды за окнами базуновского дома он услыхал такие речи:
— Опять Савёлки Кожемякина сын шагает…
— Чего это он ходит?
— Пускай. У нас и свиньи невозбранно по улице гуляют…
— Ох, не люблю я ходебщиков этих! Да ещё такой…
Матвей не пожелал слышать, какой он.
В этой улице его смущал больше всех исправник: в праздники он с полудня до вечера сидел у окна, курил трубку на длиннейшем чубуке, грозно отхаркивался и плевал за окно. Борода у него была обрита, от висков к усам росли седые баки, — сливаясь с жёлтыми волосами усов, они делали лицо исправника похожим на собачье. Матвей снимал картуз и почтительно кланялся.
— Арр-тьфу! — отвечал исправник.
На Поречной гуляли попы, чиновники и пышно разодетые дамы; там молодого парня тоже встречал слишком острый интерес к его особе.
— Ах какой! — воскликнула однажды немолодая дама в розовом платье и зелёной шляпке с перьями и цветами. Господин в серой шляпе и клетчатых брюках громко сказал:
— Хотите поцеловать? От него луком пахнет.
— Ах, насмешник!
— Он толокно ест с конопляным маслом.
И клетчатый человек стал кричать, постукивая тростью о забор:
— Эй, парень! Поддёвка! Эй…
Кожемякин торопливо повернул на пустырь, где строили собор, и спрятался в грудах кирпича, испуганный и обиженный.
Ему захотелось отличить себя от горожан, возвыситься в их глазах — он начал носить щегольские сапоги, велел перешить на себя нарядные рубахи отца. И однажды, идя от обедни, услыхал насмешливый девичий возглас:
— Мамочки, как выпялился!
— Ровно пырин, — пояснила другая девица.
Ему казалось, что все окна домов смотрят на него насмешливо, все человечьи глаза — подозрительно и хмуро. Иногда короткою искрою мелькал более мягкий взгляд, это бывало редко, и он заметил, что дружелюбно смотрят только глаза старух.