Отвечала не спеша, но и не задумываясь, тотчас же вслед за вопросом, а казалось, что все слова её с трудом проходят сквозь одну какую-то густую мысль и обесцвечиваются ею. Так, говоря как бы не о себе, однотонно и тускло, она рассказала, что её отец, сторож при казённой палате, велел ей, семнадцатилетней девице, выйти замуж за чиновника, одного из своих начальников; муж вскоре после свадьбы начал пить и умер в одночасье на улице, испугавшись собаки, которая бросилась на него.
— Ласковый был он до вас? — участливо спросил Кожемякин.
— Н-не знаю, — тихо ответила она и тотчас, спохватясь, мило улыбнулась, объясняя: — Не успела даже присмотреться, то пьяный, то болен был, — сердце и печёнка болели у него и сердился очень, не на меня, а от страданий, а потом вдруг принесли мёртвого.
— Так что жизни вы и не испытали?
Сломав ветку берёзы, она отбросила её прочь, как раз под ноги горбатому Сене, который подходил к скамье, ещё издали сняв просаленную, измятую чёрную шляпу.
— А я думал — опаздываю! — высоким, не внушающим доверия голосом говорил он, пожимая руки и садясь рядом с Горюшиной, слишком близко к ней, как показалось Кожемякину.
Вслед за ним явились Цветаев и Галатская, а Кожемякин отошёл к столу и там увидел Максима: парень сидел на крыльце бани, пристально глядя в небо, где возвышалась колокольня монастыря, окутанная ветвями липы, а под нею кружились охотничьи белые голуби.
— Бесполезно! — вдруг разнёсся по саду тенор горбуна.
— По-озвольте! — пренебрежительно крикнул Цветаев, а Галатская кудахтала, точно курица:
— Кого, кого?
И снова голос горбуна пропел:
— Всех — на сорок лет в пустыню! И пусть мы погибнем там, родив миру людей сильных…
Кожемякин, усмехнувшись, сказал Максиму:
— Горбатый всегда так — молчит, молчит, да и вывезет несуразное.
Но, к его удивлению, Максим ответил:
— Он — умный.
А тенор Комаровского, всё повышаясь, пел:
— Голубица тихая — не слушайте их! Идите одна скромной своей дорогой и несите счастье тому, кто окажется достойным его, ибо вы созданы богом…
— Богом! — взвизгнула Галатская.
— Чтобы дать счастье кому-то, вы созданы для материнства…
— Видите? — спросил Максим, вставая с кривой усмешкой на побледневшем лице. — Он — хитрый…
— Зови их! — сказал Кожемякин, но Максим, не двигаясь, заложил руки за спину и крикнул:
— Чай пить!..
«Ревнует, видно!» — не без удовольствия подумал хозяин и вздохнул, вдруг загрустив.
К столу подошли возбуждённые люди, сзади всех горбун, ехидно улыбаясь и потирая бугроватый лоб. Горюшина, румяная и смущённая, села рядом с ним и показалась Кожемякину похожей на невесту, идущую замуж против своей воли. Кипел злой спор, Комаровский, повёртываясь, как волк, всем корпусом то направо, то налево, огрызался, Галатская и Цветаев вперебой возмущённо нападали на него, а Максим, глядя в землю, стоял в стороне. Кожемякину хотелось понять злые слова необычно разговорившегося горбуна, но ему мешали настойчивые думы о Горюшиной и Максиме.
«Тихая, покорная», — в десятый раз повторял он про себя.
И с тревожным удивлением слышал едкую речь горбуна:
— Вы кружитесь, как сор на перекрестке ветреным днём, вас это кружение опьяняет, а я стою в стороне и вижу…
Галатская, вспотев от волнения, стучала ладонью по столу, Цветаев, красный и надутый, угрюмо молчал, а Рогачев кашлял, неистощимо плевался и примирительно гудел на «о»:
— Господа, полноте!
— Вижу и знаю, что это — не забава! — криком кричал Комаровский. — Не своею волею носится по ветру мёртвый лист…
Тут вдруг рассердился и Рогачев, привстал, глухим басом уговаривая Галатскую:
— Оставьте же! Это не разговор, а одно оригинальничание, кокетство!..
Заходило солнце, кресты на главах монастырских церквей плавились и таяли, разбрызгивая красноватые лучи; гудели майские жуки, летая над берёзами, звонко перекликались стрижи, кромсая воздух кривыми линиями полётов, заунывно играл пастух, и всё вокруг требовало тишины.
«Спорили бы дома, не здесь!» — устало и обиженно подумал Кожемякин, говоря вслух:
— А Марк Васильич не идёт…
Горюшина, вздрогнув, виновато оглядела всех и тихонько сказала, что не придёт сегодня дядя Марк — отец Александр заболел лихорадкой, а дядя лечит его.
— Не лихорадка у него, а запой начался! — усмехаясь, пояснил Сеня.
Горюшина, вздохнув, опустила глаза.
«Овца!» — подумал Кожемякин, разглядывая синеватую полоску кожи в проборе её волос, и захотел сказать ей что-нибудь ласковое, но в это время Комаровский сердито и насмешливо спросил:
— Почему вы говорите лихорадка, зная, что у попа — запой?
— Зачем же рассказывать плохое? — ответила она.
— Так! — с удовольствием сказал Кожемякин.
Но Сеня поглядел по очереди на него, на Горюшину и снова спросил, кривя рот:
— Надеетесь, что плохое само собою исчезнет, если молчать о нём?
Сзади Кожемякина шумно вздохнул Максим, говоря:
— Вот привязывается человек!.. Не отвечайте ему, Авдотья Гавриловна.
«Надо бы мне заступиться за неё!» — чуть не вслух упрекнул себя Кожемякин.
А Галатская, поправив на голове соломенную шляпу с красным бантом, объявила:
— Ну-с, мы уходим…