Сказала она это громко, храбро, с неприятной улыбкой на губах, с потемневшими глазами.
Его обдало холодом. Стоя перед нею, он, подавленный, не мог сказать ни слова.
— Идёмте в поле! — предложила Евгения, взяв его под руку.
И когда пошли, она, прижимая локоть его к своему боку, тихо заговорила:
— Ну, дитя моё большое, жалко мне вас — очень, как брата, как сына…
— Женя! — прошептал он. — Как я буду?
— Поймите же — не себя я жалею, а не хочу обманывать вас!
Он взглянул в лицо ей и почти не узнал её — так небывало близка показалась она ему. Задыхаясь, чувствовал, что сердце у него расплавилось и течёт по жилам горячими, обновляющими токами.
— Родимая! — бормотал он. — Уж всё равно! Уж я не думаю о женитьбе, — что там? Вон, казначейша-то какая страшная, а мне тебя жалко. И на что тебе собака? А я бы собакой бегал за тобой…
— Перестаньте! — сказала она, оглянувшись.
— Об одном прошу тебя, — жарко говорил он, — будь сестрой милой! — не бросай, не забывай хоть. Напиши, извести про себя…
— Да. Конечно! Вы ещё встретите женщину и лучше меня, — сказала она, с досадой оправляя кофту на груди.
Он отрицательно махнул рукою.
— Нет. Зря человека не буду обижать, — всегда бы на её месте ты была — разве хорошо?
Дошли до Мордовского городища — четырёх бугров, поросших дёрном, здесь окуровцы зарывали опойц [14]и самоубийц; одно место, ещё недавно взрытое, не успело зарасти травой, и казалось, что с земли содрали кожу.
— Сядем.
Он покорно опустился рядом с нею. Взял руку её, гладил ладонью и тихонько причитал:
— Прощай, Женюшка, прощай, милая…
— Слушайте, — говорила она, не отнимая руки и касаясь плечом его плеча. — Вы дайте-ка мне денег…
— Бери сколько хошь…
— Мне — не надо! — сердито сказала она, вырвав руку. — Я куплю на них книг и пришлю вам, поняли?
Когда они возвращались в город, он ощущал, что какое-то новое, стойкое и сильное чувство зародилось в его груди и тихо одолевает всё прежнее, противоречивое и мучительное, что возбуждала в нём Евгения.
Но дома, ночью, снова показалось, что всё, сказанное ею сегодня, просто — слова, утешительные и нехитрые.
Вспомнилась злая речь Маркуши:
«Людям что ни говори, — всё будет: отстаньте!»
Стало тошно и холодно, точно в погреб столкнули его эти слова.
«Уедет — забудет… Одичаю я тут, как свинья в лесу, и издохну от тоски».
Но вдруг он подумал, что её можно привязать к себе деньгами, ведь она — бедная, а надобно сына воспитывать.
«Ну да! — размышлял он всё более уверенно. — Возьмёт денег и посчитает себя обязанной мне. Конечно!»
И на другой день предложил:
— Евгенья Петровна, возьми ты, пожалуйста, денег у меня…
— Да, да! — торопливо согласилась она. — Мне не с чем ехать. Вы дайте рублей двадцать!
— Отъезд — пустяки! — хмуро сказал Матвей. — Я — для Бори и, вообще, для житья…
Она выпрямилась, глаза её сердито вспыхнули, но тотчас, отвернувшись в сторону, неопределённо проговорила:
— Ну-у — это потом, если понадобится когда-нибудь…
— А сейчас бы взяла?
— А сейчас…
Подумав, Евгения сказала, так деловито, точно речь шла о тысячах:
— А сейчас я возьму двадцать пять рублей, — не двадцать, а двадцать пять! Вот.
«Дурак я! — выругался Кожемякин, сконфуженно опустив глаза. — Разве её подкупишь? Она и цены-то деньгам не знает».
Уезжала она утром, до зари, в холодные сумерки, когда город ещё спал.
Лицо у неё было розовое, оживлённое, а глаза блестели тревожно и сухо. В сером халате из парусины и в белой вуали на голове, она вертелась около возка и, размахивая широкими рукавами, напоминала запоздавшую осеннюю птицу на отлёте.
Невыспавшийся Борис мигал слипавшимися глазами и капризничал, сердито говоря Шакиру:
— Отчего такие маленькие лошади?
— Здесь скотина мелкий, — грустно отвечал татарин.
— Они и не довезут никуда вовсе! Это же переодетые собаки…
Наталья ходила по двору, отирая опухшие глаза.
— Евгеньюшка Петровна, лепёшечки-то в кулёчке, под сиденьем положены…
Мотал голым синим черепом Шакир, привязывая к задку возка старый кожаный сундук; ему, посапывая, помогал молодой ямщик, широкорожий, густо обрызганный веснушками.
Кожемякин стоял у ворот, гладя голову Бориса, и говорил ему:
— Ты — не забывай! Пиши, а? Про маму, про себя, как и что, — а?
— Конечно, буду! — неохотно отвечал мальчуган.
Из окна торчала растрёпанная голова казначейши, и медленно текли бескровные слова:
— Вы, Матвей Савельич, останетесь чай пить?
— Покорно благодарю, — бормотал он, следя за Евгенией.
А Евгения говорила какие-то ненужные слова, глаза её бегали не то тревожно, не то растерянно, и необычно суетливые движения снова напоминали птицу, засидевшуюся в клетке, — вот дверца открыта перед нею, а она прыгает, глядя на свободу круглым глазом, и не решается вылететь, точно сомневаясь — не ловушка ли новая — эта открытая дверь?
Жалко было её.
«Одна. Куда едет? Одна…»
— Готова! — сказал Шакир.
Евгения Петровна подошла к Матвею, приподнимая вуаль с лица.
— Ну…
И, схватив его за рукав, повела в дом, отрывисто говоря:
— Надо сначала с Варварой Дмитриевной, с Любой проститься… она спит.
Матвей чувствовал, что она говорит не те слова, какие хочет, но не мешал ей.