«Не пойдёт!» — думал он. И вдруг почувствовал, что её нет в сенях. Тихо и осторожно, как слепой, он вошёл в комнату Палаги, — женщина стояла у окна, глядя в сад, закинув руки за голову. Он бесшумно вложил крючок в пробой, обнял её за плечи и заговорил:
— Евгеньюшка, — хошь убей после — всё равно…
Тело женщины обожгло ему руки, он сжал её крепче, — она откачнулась назад, Матвей увидел ласковые глаза, полуоткрытые губы, слышал тихие слова:
— Голубчик вы мой, не надо, оставьте…
Легко, точно ребёнка, он поднял её на руки, обнял всю, а она ловко повернулась грудью к нему и на секунду прижала влажные губы к его сухим губам. Шатаясь, охваченный красным туманом, он нёс её куда-то, но женщина вдруг забилась в его руках, глухо вскрикивая:
— Оставьте!
Вырвалась, как скользкая рыба, отбежала к двери и оттуда, положив руку на крючок, а другою оправляя кофту, говорила словами, лишающими силы:
— Я не могу обмануть вас — я знаю себя: случись это — я была бы противна себе, — ненавидела бы вас. Этим нельзя забавляться. Простите меня, если я виновата перед вами…
Он сидел на стуле, понимая лишь одно: уходит! Когда она вырвалась из его рук — вместе со своим телом она лишила его дерзости и силы, он сразу понял, что всё кончилось, никогда не взять ему эту женщину. Сидел, качался, крепко сжимая руками отяжелевшую голову, видел её взволнованное, розовое лицо и влажный блеск глаз, и казалось ему, что она тает. Она опрокинула сердце его, как чашу, и выплеснула из него всё, кроме тяжёлого осадка тоски и стыда.
— Уйдите уж! — сказал он, безнадёжно махнув рукой.
Ушла. На косяке, взвизгивая, качался крючок. Две шпильки лежали на полу и маленький белый комок носового платка.
«Увидят, покажется им чего и не было», — подумал Кожемякин, поднимая шпильки, бросил их на стол, а на платок наступил ногой и забыл о нём.
Ливень прошёл, по саду быстро скользили золотые пятна солнца, встряхивали ветвями чисто вымытые деревья, с листьев падали светлые, живые, как ртуть, капли, и воздух, тёплый, точно в бане, был густо насыщен запахом пареного листа.
На дворе свежо звучали голоса.
— Я думала — гра-ад будет! — пела Наталья.
Смеялись дети, им вторил Шакир своим невесёлым, всхлипывающим смешком, звонко просыпались слова Алексея, — всегда особенные:
— Как милостыньку швырнули нам, — сердито брошено! Нате, захлебнитесь, постылые!
Слушая, как неприятно отдаются все звуки в пустой его груди, Кожемякин подумал: «А она мне не хотела милостыню дать…»
Вдруг стало стыдно до озлобления, захотелось схватить себя за волосы, выпрыгнуть в окно и лечь в грязь лицом, как свинья, или кричать, ругаться…
Шумно чирикали воробьи, в зелени рябины тенькал зяблик, одобрительно каркали вороны, а на дворе кричала Люба:
— Ой, ой, ты потонешь…
Раздался сердитый возглас Евгении:
— Борис, перестань!
А Ванюшка Хряпов басом сообщил:
— Он уз всё лавно моклый…
Матвей почувствовал, что по лицу его тяжело текут слёзы, одна, холодная, попала в рот, и её солоноватый вкус вызвал у него желание завыть, как воют волки.
«Уйдёт, уедет!»
Ему казалось, что он не в силах будет встретить её ни завтра, никогда, — как одолеть свой мужской стыд перед нею и эту всё растущую злость?
«Я — сам уеду! Ещё скажешь ей что-нибудь…»
Робко отворилась дверь, — Матвей быстро отёр лицо, повернулся: это Шакир.
— Чай пить нада!
— Не буду я. Вели Алексею коня заложить. Я, может, в Балымерах ночую.
Татарин исчез и за дверью сказал кому-то печально:
— Балымерам едит…
Снова отворилась дверь, и светло вспыхнула надежда, — он опустил голову, слушая тихие, ласковые слова:
— Вот что, Матвей Савельич, давайте забудем всё это, тёмное, поговорим дружески…
— Евгенья Петровна, родимая! — отозвался он, не глядя на неё. — Околдовала ты меня на всю жизнь! Стыдно мне, — уйди, пожалуйста!
В нём кипело желание броситься к ней, схватить её и так стиснуть, мучить, чтобы она кричала от боли.
— Послушайте, я- не могу, потому что…
— Уйди! — глухо и настойчиво повторил он.
Она бесшумно ушла.
Через полчаса он сидел в маленьком плетёном шарабане, ненужно погоняя лошадь; в лицо и на грудь ему прыгали брызги тёплой грязи; хлюпали колёса, фыркал, играя селезёнкой, сытый конь и чётко бил копытами по лужам воды, ещё не выпитой землёю.
Крепко стиснув зубы, Матвей оглядывался назад — в чистом и прозрачном небе низко над городом стояло солнце, отражаясь в стёклах окон десятками огней, и каждый из них дышал жаром вслед Матвею.
Расстегнув ворот рубахи, он прикрыл глаза ресницами и мотал головою, чтобы избежать грязных брызг, а они кропили его, и вместе с ними скакали какие-то остренькие мысли.
«Никогда я на женщину руки не поднимал, — уж какие были те, и Дунька, и Сашка… разве эта — ровня им! А замучил бы! Милая, пала ты мне на душу молоньей — и сожгла! Побить бы, а после — в ногах валяться, — слёзы бы твои пил! Вот еду к Мокею Чапунову, нехорошему человеку, снохачу. Зажгу теперь себя со всех концов — на кой я леший нужен!»