Он целует ее руки, глаза, волосы, щеки, губы и только после того умоляет ее быть его женой. Она сперва говорит о разнице лет: ему двадцать два, ей тридцать, но скоро соглашается. Еще бы не согласиться! Недаром же ее письма говорят о том, как без него скучно, очень скучно.
И все складывается в мечтах мичмана удивительно хорошо. Даже финансовый вопрос разрешается без малейших затруднений выходом мичмана в отставку и получением места с хорошим жалованьем, тысячи полторы-две в год, и они отлично заживут…
Мичман представляет себе, как они заживут, но представления его ограничиваются лишь поцелуями, которыми он теперь может пользоваться a discretion[7] и без всякого страха, что в гостиную неожиданно войдет капитан первого ранга Ползиков или влетит этот болван вестовой Егоров, совсем не соображавший, как надо входить в гостиную, когда там сидит мичман вдвоем с Ниной Васильевной. Не помешают и мичманы. Во-первых, они будут жить не в Кронштадте, а в Петербурге, и, во-вторых, он так-таки и не велит никого принимать. Ни единой души. Они будут всегда вдвоем. И выходить из дому будут всегда вдвоем.
Однако мысль о том, что придется по утрам ходить на службу, куда никак нельзя брать Нину с собой, возбуждает в мичмане ревнивое подозрение насчет того, что в его отсутствие кто-нибудь из этих подлецов-мичманов может являться с визитом и мало того, что разговаривать с Ниной, но и нахально целовать ее руки… Она несколько легкомысленно-свободно относится к тому, что у нее целуют руки, и это обстоятельство бывало не раз одним из мотивов, по которым мичман после бурной сцены уходил мрачный, с зарождающимися мыслями убить Нину Васильевну и потом застрелиться самому.
Более других возмущал его «подлец» Ракушкин, смуглолицый, красивый и фатоватый мичман, декламировавший стихи и игравший на фортепиано «с большим чувством», по словам многих дам. Возмущал он его главным образом потому, что в качестве товарища и бывшего друга знал, что Лютиков влюблен в Нину Васильевну, и вместо того, чтобы не мешать ему, как следовало бы порядочному человеку, и ухаживать за женой какого-нибудь другого чрезмерно тучного или чрезмерно худого капитана первого ранга, он стал ухаживать за Ниной Васильевной, торчал по целым часам, не спускал с нее глаз и с особенным чувством играл ноктюрн Шопена и добивался-таки того, что Лютиков демонстративно уходил мрачный, чувствуя себя бесконечно несчастным и готовым убить Ракушкина, если бы… И только записочка Нины Васильевны, звавшей его вечером «поскучать вдвоем», успокоивала его вместе с уверением «мадонны», что пока ей, кроме Лютикова, никто не нравится.
Но теперь, на ночной вахте, в таком далеком расстоянии от Кронштадта, при невозможности иметь успокаивающую записочку, мичман терзается ревностью, и ему снова кажется, что поселиться на необитаемом острове было бы лучше, чем в Петербурге…
Однако и необитаемый остров, и супружеское счастье в Петербурге, и горячие поцелуи — все это вдруг вылетает из головы мичмана, и напрасно он старается возвратиться к этим мечтам, приводившим его в приятное настроение.
Все его мысли сосредоточены на Ракушкине и Нине, которая снова представляется ему уже не «мадонной», а прямо-таки лживой и бездушной женщиной, с которой он на свое несчастье только встретился. В этот именно час («а в Кронштадте теперь около часа пополудни», — мысленно перевел время Лютиков) Ракушкин сидит около Нины Васильевны на том же самом небольшом диванчике, на котором вдвоем так удобно сидеть и на котором так часто сидел и он. Ивана Ивановича Ползикова, по обыкновению, нет дома. «Засиживается в канцелярии, дурак, вместо того, чтобы торопиться домой», — мысленно покорил теперь мичман тучного капитана первого ранга за то именно, за что еще недавно, когда сам сидел на диванчике, очень хвалил, находя его одним из энергичных и деятельных экипажных командиров.
И Ракушкин без всякого стеснения говорит теперь Нине о своей любви и умоляет позволить ему поцеловать ее руку… Она слушает этого «мерзавца» и, бессовестная, забывает, что еще два месяца тому назад, на самом этом диванчике… Она забывает, что писала в письмах, как скучала без него, все забыла, коварная, и вместо того, чтобы прогнать, как бы следовало, Ракушкина, продолжает улыбаться, слушая его, и главное, — не отнимает своей руки…
Эта картина так живо и ярко представляется мичману, что сердце его замирает, затем негодование охватывает его, и он, полный отчаяния и злобы, сам не замечает, как говорит вслух:
— Бессовестная!.. Подлец, подлец! — несколько раз повторяет мичман, угрожая Ракушкину из-под пятого градуса широты и готовый непременно бросить его в океан, предварительно, конечно, дав ему в морду и сказавши, что так поступают только Иуды-предатели.
— Есть! — снова раздался неестественно громкий окрик сигнальщика Ефремова.