Читаем Том 9. Былое и думы. Часть 4 полностью

Гнусно отношение господ с слугами. Работник по крайней мере знает свою работу, он что-нибудь делает, он что-нибудь может сделать поскорее, и тогда он прав; наконец, он может мечтать, что сам будет хозяином. Слуга не может кончить своей работы: он в беличьем колесе; жизнь сорит, сорит беспрестанно, слуга беспрестанно подчищает за ней. Он должен взять на себя все мелкие неудобства жизни, все грязные, все скучные ее стороны. На него надевают ливрею, чтоб показать, что он не сам, а чей-то. Он ухаживает за человеком вдвое больше здоровым, чем он сам, он должен ступать в грязь, чтоб тот сухо прошел, он должен мерзнуть, чтоб тому было тепло.

Ротшильд не делает нищего ирландца свидетелем своего лукулловского обеда, он его не посылает наливать двадцати человекам Clos deVougeot[60] с подразумеваемым замечанием, что если он нальет себе, то его прогонят как вора. Наконец, ирландец тем уже счастливее комнатного раба, что он не знает, какие есть мягкие кровати и пахучие вины.

Матвею было лет пятнадцать, когда он перешел ко мне от Зонненберга. С ним я жил в ссылке, с ним во Владимире; он нам служил в то время, когда мы были без денег. Он, как нянька, ходил за Сашей; наконец, он имел ко мне безграничное доверие и слепую преданность, которые шли из пониманья, что я не в самом деле барин. Его отношение ко мне больше походило на то, которое встарь бывало между учениками итальянских художников и их maestri[61]. Я часто был им недоволен, но вовсе не как слугой… Я печально смотрел на его будущность. Чувствуя тягость своего положения, страдая об этом, он ничего не делал, чтоб выйти из него. В его лета, если бы он хотел заниматься, он мог бы начать новую жизнь; но для этого-то и надобен был постоянный, настойчивый труд, часто скучный, часто детский. Его чтение ограничивалось романами и стихами; он их понимал, ценил, иногда очень верно, но серьезные книги его утомляли. Он медленно и плохо считал, дурно и нечетко писал. Сколько я ни настаивал, чтоб он занялся арифметикой и чистописанием, не мог дойти до этого: вместо русской грамматики он брался то за французскую азбуку, то за немецкие диалоги; разумеется, это было потерянное время и только обескураживало его. Я его сильно бранил за это, он огорчался, иногда плакал, говорил, что он несчастный человек, что ему учиться поздно, и доходил иногда до такого отчаяния, что желал умереть, бросал все занятия и недели, месяцы проводил в скуке и праздности.

С посредственными способностями без большого размаха можно было бы еще сладить. Но, по несчастию, у этих психически тонко развитых, но мягких натур большею частию сила тратится на то, чтоб ринуться вперед, а на то, чтоб продолжать путь, ее и нет. Издали образование, развитие представляются им с своей поэтической стороны, ее-то они и хотели бы захватить, забывая, что им недостает всей технической части дела – doigt'e[62], без которого инструмент все-таки не покоряется.

Часто спрашивал я себя, не ядовитый ли дар для него его полуразвитие? Что-то ждет его в будущем?

Судьба разрубила гордиев узел!

Бедный Матвей! К тому же и самые похороны его были окружены, при всем подавляющем, угрюмом характере, скверной обстановкой и притом совершенно отечественной.

К полудню приехали становой и писарь; с ними явился и наш сельский священник, горький пьяница и старый старик. Они освидетельствовали тело, взяли допросы и сели в зале писать. Поп, ничего не писавший и ничего не читавший, надел на нос большие серебряные очки и сидел молча, вздыхая, зевая и крестя рот, потом вдруг обратился к старосте и, сделавши движение, как будто нестерпимо болит поясница, спросил его:

– А что, Савелий Гаврилович, закусочка будет?

Староста, важный мужик, произведенный Сенатором и моим отцом в старосты за то, что он был хороший плотник, не из той деревни (следственно, ничего в ней не знал) и был очень красив собой, несмотря на шестой десяток, – погладил свою бороду, расчесанную веером, и, так как ему до этого никакого дела не было, отвечал густым басом, посматривая на меня исподлобья:

– А уж это не могим доложить-с!

– Будет, – отвечал я и позвал человека.

– Благодарение господу богу, да и пора: рано встаю, Лександр Иванович, так и отощал.

Становой положил перо и, потирая руки, сказал, прихорашиваясь:

– У нас, кажись, отец-то Иоанн взалкал; дело доброе-с; коли хозяин не прогневается, можно-с.

Человек принес холодную закуску, сладкой водки, настойки и хересу.

– Благословите-ка, батюшка, яко пастырь, и покажите пример, а мы, грешные, за вами, – заметил становой.

Поп с поспешностию и с какой-то чрезвычайно сжатой молитвой хватил винную рюмку сладкой водки, взял крошечный верешок хлеба в рот, погрыз его и в ту же минуту выпил другую и потом уже тихо и продолжительно занялся ветчиной.

Становой – и это мне особенно врезалось в память, – повторяя тоже сладкую водку, был ею доволен и, обращаясь ко мне, с видом знатока заметил:

– Полагаю-с, что доппель-кюммель[63] у вас от вдовы Руже-с?

Перейти на страницу:

Похожие книги