Оболенский. Не дал, не дал господь ему покняжить. Волчонок, весь в отца, а лучше сказать – в деда.[127] Да и весь-то род Ивана Калиты – скаредный, кровопийственный.[128] Покняжили, напились человечьей крови, теперь запустеет род Ивана Калиты… Аминь.
Репнин
Курбский. Не смеяться, князья, ризы разорвать, рыдать нам бог повелел…
Оболенский. Рыдать? Нечем. Слез-то нет, высохли, князь Андрей Михайлович.
Репнин. Далее что же про род Ивана Калиты?
Оболенский. С тех пропойных денег и пошел сей худой род. В Золотой Орде ярлык купил на великое княжение! Мимо старших-то родов! Иван Третий, дед этого волчонка, зная свою худость, в жены взял византийскую царевну,[132] чтоб ему от императоров греческих крови прибыло… И бороду сбрил себе.[133] Да не быть Москве Третьим Римом,[134] не быть этому! От голи кабацкой Москва пошла, голью и кончится.
Репнин. Церковь близко, да идти склизко, кабак далеко, да идти легко.
Из соседней палаты выходит лекарь, немец в черном коротком платье, на котором нашиты астрологические знаки. Вынимает платок, подносит к глазам.
Курбский. Ну что? Скажи, лекарь…
Лекарь. Хофнунгслос.[135]
Курбский. Без надежды?
Лекарь. Готт аллейн кан им хельфен.[136]
Курбский. Он жив еще? Слышу, стонет, вскрикивает…
Лекарь
Репнин. Собака, нехристь. Прошел, и дух от него скорбный.
Оболенский. Не быть Москве деспотом. От Владимира святого и по сей день навечно господь поставил княжить на уделах[137] князей Ростовских, Суздальских, Ярославских, Шуйских, Оболенских, Репниных…
Репнин. Стой, князь Оболенский-Овчина! Не хочу тебя слушать.
Оболенский. Твои племянники ровня моему сыну? Слезь с печи, я сяду, а ты постой – у двери.
Репнин. Это я слезу – тебе место уступлю? Оболенский. Слезешь, уступишь. Репнин. Ах, вор, ах, собака!
Входит Сильвестр, высокий, сутулый, постный, с пристальными глазами, одет в широкую лиловую рясу.
Сильвестр. Князья, местничать-то нашли бы палату где-нибудь укромнее, подалее. Государевой душе покой дайте.
Курбский. Сильвестр, поди, послушай…
Сильвестр. Кончается государь?
Курбский. Хрипит так-то страшно… Как брат он мне был, вместе книги читали при восковой свече. Ради славы его тело мое изъязвлено ранами. И все то червям могильным брошено… Ум мутится…
Сильвестр. Смутны твои речи, князь Андрей… От тебя жду, чтобы ты был тверд.
Оболенский
Репнин. Эй, Митрий, я вцеплюсь – не оторвешь тогда…
Сидящий среди бояр игумен Соловецкого монастыря Филипп – строгий, истощенный постами человек лет шестидесяти, в узкой рясе с заплатами, поднял посох и стукнул о дубовый пол.
Филипп. Аки бесы бесовствующие, псы бешеные, лаетесь из-за места на печи! Князья удельные, умалилась ваша гордость, приобычась лизать царские блюда. Быть вам холопами царя Московского.
Оболенский. Боже мой, малый на великих глас поднял!
Репнин. Не кричи на нас, Филипп, ты хоть и Колычев, да место свое знай. Мы перед тобой – не на исповеди в Соловецком монастыре. То-то.
Из соседней палаты появляется Сильвестр, нахмурен, решителен.