Я привыкла к довольно богатой жизни, и сначала не поняла, что темная лестница с кошками – это главный вход. Но оказалось – так. Мы поднялись в третий этаж. Квартира Александры Николаевны состояла из четырех комнат.
– Вот эту, – сказала она, отворяя дверь, в маленькую, как бы монастырскую келью с белыми стенами, – я могу уступить вам.
– Отлично.
Александра Николаевна ушла в кухню, попыхивая папиросой, приготовлять с итальянской девочкой Мариеттой обед. Я разбирала свои вещи. Вот куда занесла меня судьба! Думала ли я, выступая пять лет назад в «Князе Игоре», что окажусь в этом глухом углу итальянского побережья, в квартирке, снятой у лигурийских мещан, на берегу моря? Могла ли я предвидеть сегодняшний вечер с хмурыми облаками над горой, с дождем, Александрой Николаевной, Мариеттой?
Пока готовили обед, я вышла в столовую и отворила окно.
Оно выходило в горы. Внизу, в винограднике, возился итальянец в синих штанах, в большой шляпе. Из апельсиновой рощи шел свежий запах, желтели плоды; по горам иссера зеленели оливки, а выше – темные сосны. Оттуда, как и от облаков, курившихся на горах, веяло тишиной, спокойным, важным. «Живите, заблуждайтесь, страдайте, – как бы говорили они, – мы плывем, под нами благоухают леса, мы даем этот сырой, туманный вечер, когда в горах жутко и сиротливей селения по склонам. Мы плывем и таем, мы жизнь, настоящая, вечная жизнь».
Когда в сельской церкви зазвонили к Ave Maria и звуки медленно наполняли окрестность, а в горных храмах им отзывались другие – я почувствовала еще сильней, что у этих молчаливых существ есть жизнь, и быть может, значительнее моей.
Итак, я поселилась в маленькой белой комнате, выходящей на море.
Дурная погода кончилась. Светит солнце. Рядом, на плоской крыше в виде террасы, итальянка сушит белье, а дети внизу скачут через веревочку.
Странное дело: мне не скучно. Я ощущаю огромное сочувствие к этой итальянке, к детям, даже к шумной девчонке Марии, которая вечно ссорится с подругой – в окне дома напротив.
Иногда они визжат, плачут, потом мирятся и выставляют за окно дрозда в клетке. Увидев меня, говорят: «Здравствуйте», – и это похоже на щебет птицы.
Здесь вообще знают русских. Уже несколько раз слышала я русские слова. Вчера эмигрант спрашивал у Мариетты, дома ли Александра Николаевна. Мариетта ответила: «Вера (это я) in casa, Саша non с'е».
Достаточно выйти из дому – тотчас увидишь фигуру, которая только и может быть русской: косоворотка, бандитская шляпа, особенная походка. Если идет барышня с мохнатой простыней, в сандалиях, – значит, наша, с купания.
Чаще всего наших можно встретить у моря. Возможно, в нашей натуре есть то мягко-певучее, что влечет к одиночеству, мечтательной меланхолии. Затем, большинство здесь, как и я, разбитые корабли.
Может быть, оттого, что за последние годы мне самой много пришлось перенести, – эти люди вызывают во мне жалость. Прибавлю: жалость необидную. Ту, которою пусть и они пожалеют меня.
На днях я познакомилась с двумя здешними барышнями. Одна называется Катя, другая еврейка, Леечка. И вот эта «товарищ Катя», маленькая, с астмой, заведовала какой-то лабораторией; была сослана в Сибирь, на каторгу. Бежала через всю Азию.
Конечно, она существо надломленное, усталое, хотя и сохранила остатки прежнего: слова «законспирировалась», «публика» и пр.
Леечка совсем другое. Но она не эмигрантка, учительница из западного края. Ее послали сюда поправляться. Она черненькая, очень молодая, экзальтированная и склонная верить во все возвышенное. Она часто ходит с томиком Гейне, Пушкина, забирается на гору Сант-Анна или ложится у моря, читает.
– Здравствуйте, – говорит она обыкновенно и вся зардеется. – Какие нынче прекрасные погоды!
Ее черные глаза блестят, она смотрит на море, солнце, а я думаю: «в ней есть поэт», – и мне приятно это.
– Идем купаться? – говорит она. – Хорошо? Я целый день здесь могу ходить, тут так хорошо!
На пляже мы встречаем Александру Николаевну. В руках у нее письмо, и я догадываюсь, от кого: от мужа, из Милана. У них что-то происходит, несомненно. Александра Николаевна курит из мундштука, ее серые умные глаза печальны. Мы с Леечкой раздеваемся (никого здесь нет). Солнце блестит в воде, вода хрустально-зеленая, теплая, и вся кипит пузырьками. Мы смеемся, ложимся; волны окатывают нас. Точно жизнь, сила входит в меня с этими волнами.
По насыпи проносится поезд. «Чау-чау!» – кричим мы. Леечка вылезла уже, а мне не хочется. Так бы и лежала на песке, обдаваемая кипящим серебром, смотрела бы на горы, голубое небо над ними, дышала б солнечно-соленым воздухом.
– Ах, какой нынче замечательный день! – говорит Леечка, отирая ножки о песок. – Как удивительно тепло!
Утро. Я иду проулком между домами, в тени. Розовые стены залиты солнцем. Из садика свешивается виноград. В нише – грубо сделанная статуэтка Франциска Ассизского.
У выхода на приморскую улицу встречаю девочку Таню.
– Купаться идете? – спрашивает она.
– Нет.
– Можно мне с вами?
– Идем.