Громадная толпа нищих гудит у крыльца, причитает, спорит и толкается, и Александр Иванов раздает из полотняного мешочка грошики в знак выздоровления Лени, как нам сказали. Какие ужасные фигуры! Откуда их столько? Где они живут, и почему на них такие лохмотья? Дядя Захар выглядывает с галереи, вызывает какую-нибудь дряхлую старуху или калеку-старичка и бросает им деньги. Его лицо по-прежнему сурово; так же гордо торчит высокий хохол и моргает глаз.
– Александр Иванов! Гони этого дармоеда в шею! Третий раз, черт, лезет… Рожа, как бревно!., в шею гони!..
Да, дядя совсем, как всегда. Чего же теперь бояться? Смерть изгнана, и дядя так спокоен, что даже кричит:
– Заложить Стервеца в дрожки!.. Нет… в шарабан!.. Да подковы осмотреть!.. Как, заковал?!. Позвать сюда подлеца!.. Кузнечишка проклятый!..
Какой странный дядя Захар! Ему все, как с гуся вода. Еще недавно он плакал, носил иконы, гонял Александра Иванова по монастырям, не пил, не ел, как рассказывали у нас, рвал и метал все в доме и чуть ли не становился на колени перед докторами, а теперь…
Нет! Смерть не исчезла, а перебралась в подвальный этаж, к сапожнику Плешкину, и скосила Ваську, с которым я так любил драться и есть зеленые яблоки в бочке из-под сахара на заднем дворе. Они – люди бедные и не могли привозить иконы и сундучки с мощами, не служили «заздравные» и не призывали батюшек. Но почему же они не попробовали кирпичей? Я плакал по Ваське и мучился, что не отдал ему еще с лета забранных у него трех пар бабок и свинчатки, которая всегда так ловко била. Теперь я уже не могу расквитаться, и мне страшно; что Васька будет являться ко мне но ночам и требовать долг, как рассказывала нам нянька.
Ваську вынесли в желтом дощатом гробике рваный и грязный Плешкин, знаменитый кулачный боец на стенках, и его единственный мастер Мишка Драп, очень веселый парень и охальник, как называет его наша красивая горничная Паша.
У Плешкина голова опущена, видна большая лысина, и одна штанина выше другой. Он весь какой-то худой, как наша старая, вылезлая щетка. Да и Мишка Драп идет хмурый. Гришка снимает картуз и крестится. Ага! крестится?!. Что значит – помер-то человек!.. А то всегда таскал Ваську за волосы и бил метелкой. Пусть теперь мучается: Васька непременно будет приходить к нему по ночам.
Я плачу на подоконнике. Мне горько, досадно, что умер мой приятель, с которым всегда почему-то запрещали играть. Зачем он умер? кому помешал он? Всегда его били: бил отец, стегала шпандырем мать, давал подзатыльники Драп, и Гришка вышвыривал его из нашего сада. Еще так недавно радостно нес он фонарь в тот дом… Я смотрю на иконы, на Николу и думаю… Ведь
Я закрываюсь с головой и лежу. Тихо… тихо… Нянька напилась квасу из красного кувшина, куда часто забираются черные тараканы, и уже храпит на лежанке.
Ночь идет. Теперь в дальних комнатах прохаживаются все, кто жил когда-то в нашем доме. Теперь даже часы не ходят.
Ноготком, осторожно приподымаю я край одеяла и выглядываю одним глазом. Золотой, дробящийся луч лампады сторожит меня, тянет к себе. Нет,
– Васька там!.. Васька…
– У, полуношник… ни свет, ни заря… Вышвырну вот за дверь… День-деньской покою нет… Чего разорался?.. У, боль-шой бесстыдник!.. Пожалюсь мамаше-то…
Я плачу, сидя на подушке, слезы капают на грудь и ползут по животу, щекочут.
– Ты… ты хра-пи-ишь… а там Васька…
– Тьфу!., пустая болтушка… Ну, какой тебе Васька тут?., юбку повесила… У-у… уйду вот, возьму, на куфню… Васька!.. Где он, Васька?..
И в ее голосе я чувствую сомнение и тревогу. Она протирает глаза, она глядит в темный, подозрительный угол.
– И нет ничего… – Вздох. – Чего ему здесь… В раю он теперь… Спи…
…В раю!.. Это что-то чудесное. Там так хорошо, там четыре реки, широкие дорожки, всегда солнце и белые и розовые птицы… и золотые лужайки.
И в этом свете и золоте – он, босой, со сбитыми волосами и голыми ногами, с присохшими полосками грязи в пальцах.