На правой ноге у него была намотана из сена и рогожи огромная култыжка. Весь он был точно изъеден молью, и в потертых местах виднелись розоватые пятна кожи. Понурый, стоял он перед нами и жевал обвислыми губами.
– Самое теперь настоящее имя ему – Губошлеп. Была лошадь военная, теперь, как и я, калека, проживает два века. Ну, слу-ша-а-ай!..
Он приложил ладонь ко рту и затрубил:
– …Ти-там-трру… Ти-там-тру-ру-ру…
Губошлеп застриг ушами и поднял голову. Губы подобрались, и глаза как-то тревожно-печально осматривали нас. Он точно искал чего-то.
– Не забыл команды! На турку ходил, самые Балканы переходил, себе ногу повредил. Ваш папаша его за диковинку купили, на водокачку, в богадельню, определили. Ничего, конь крепкий.
Сидор говорил очень складно, посмеиваясь, но никто из нас не смеялся. Мы смотрели на невиданных лошадей.
– Так-то, животинки мои! Живешь, – не с кем покалякать, помрешь, – некому будет поплакать. Вот у нас с ими и компания. Они все понимают. А это вот Вот-те-на – голая спина. Был конь-огонь, теперь по воду ходит.
Он вывел из стойла худую, высокую лошадь. Были видны ребра, сильно выдавались ключицы с впадинами и острый хребет, на котором можно было пересчитать все позвонки.
– Сытая лошадка! Как на Конной вывели ее да как папашенька ваш поглядели на нее да и говорят: «Вот те на! Одна-то кость». Ну, я так ее и зову. А, бывало, Васькой звали… Старательная… на овес. Только ноги волочит, помирать не хочет. А вот и четвертая, Сахарная. Потому сахар у меня крала.
– Как крала?
– Очень хитрая была из себя. Давно было. Забралась ко мне в каморку, мордой дверь с крючка сшибла да прямо в сахар, – на полочке у меня лежал. Весь пакет сожрала. Так я ее с той поры Сахарной и зову.
Сахарная была коротенькая, рыжая лошадка, с маленькой мордочкой. Ее плечи были сильно побиты, с болячками в пластырях. Она стояла перед нами, низко опустив голову, и даже как будто покачивалась.
– Этой всякий срок вышел. Прощай, Сахарная! Теперь на сапоги…
– Как на сапоги?
– На живодерку. А там, конечно, не погладят. Так-то, молодой хозяин! Прошла весь свой круг жизни.
Сахарная стояла, покачивая головой, как будто слушала и хотела сказать, что она понимает, о чем говорит Сидор.
– И жалко тебя, старуха, а нет никакой возможности. Предел судьбы…
– Жалко, – сказал я. – Сидор, не надо ее на живодерку!
– Не надо… Уже продали. Завтра коновал придет. Ешь, Сахарная, напоследок, отведи душеньку…
Он отвел ее в стойло и подсыпал овса.
– Дяденька, а там уж ее пристукнут? – спросил Васька.
– На перину положат, блинами будут кормить… – хмуро сказал Сидор.
Сахарная стояла тихо, поставив заднее копыто на ребро, как будто и стоять-то ей было уже не под силу, и качала головой в кормушке. Я зашел ближе… Что она делала! Она, должно быть, уже не могла есть. Набирала овес, медленно шевелила губами, а овес сыпался назад в кормушку. Она заметила меня и скосила глаз. Я осторожно погладил ее по влажным губам. Тогда она затрясла головой и повернулась ко мне. Смотрела…
– Теперь пожалуйте, баринок, всю фабрику мою смотреть…
– Сидор! Вы вот что… Ее не надо на живодерку… Смотрите, она, должно быть, плачет…
– Все оне плачут. Я-то уж их вот как знаю. Все-то их жилки знаю. Круглый год тут с ними, как сверчок, сижу. Вот эта самая-то Сахарная, пять годов со мной тут, так весь ее карахтер знаю… И вот как, бывало, остановишь всю эту машину и пойдешь спать. А оне, значит, после работы едят. И вот как ночью проснешься и слышишь…
– Что слышишь?
– А все… Как оне будто промеж себя… Разговор какой у них…
Сидор присел на другой обрубок и закурил трубку. Она у него была старая, закопченная, с медной откидывающейся решеточной крышечкой.
– Да-а… И вот, стало быть, перво-наперво это вот Стальная… Весело так: и-и-и-их-хи-и-и-и!.. Эта уж всегда начинает. И так это у ней к концу жалостливо! Да-а… Ну, а не понятно. Так будто это: жила я, говорит, стало быть, в хорошей жизни и возила хорошую публику. И была у меня, скажем, сбруя вся, как из золота. И ела я, значит, самый первый сорт. А теперь мне, значит, вышел перемен судьбы ужасный, и я на водокачке. И потом опять так: и-и-орррр! Будто меня кличет: «Си-и-до-орррр!» Ну, конечно, крикнешь: «Э, черрртт! не ори!» Ну, и замолчит. Оне меня уважают. Плохого не видали…
Мы трое смотрели на Сидора во все глаза. Лошади тихо-тихо жевали.
– Ну, а еще как?
– Ну, а потом сейчас этот, Губошлеп, слышно, как губами – чвак-чвак… И сейчас ногой – бум-бум – об пол. У него дух военный. Будто шпорами. Приснится ему, конечно, как он на поле битвы, и, может быть, видит страшное кровопролитие и игру трубы… Ну, и вспоминает, и сейчас ногой… Будто скачет на врага… Да-а…
Голубок сорвался со стропил и, звеня крыльями, вылетел в открытую дверь. За ним еще. Тихо было. Драп сидел, разинув рот. Васька стоял у стойла и поглядывал на лошадей.
– Хорошо-с… – продолжал Сидор. – Поговорят и затихнут. Только вода капает… Сверчки отзываются. А там вон, в колодце, булькает что-то.
– Что булькает?